Н. Емельянова. Родники (часть III)





В гостях

   Наконец-то мама позволила, чтобы Клавдичка взяла меня с собой в гости к Лёле. Ох, как мы собирались!
   Мама достала из шкафа новое синее платьице, одела меня и, когда причёсывала, пожалела, что мои волосы ещё нельзя заплетать в косу.
   – А так ты растреплешься, и будет нехорошо! – Она посмотрела на меня сбоку, и я по её взгляду поняла, что там, в гостях, на меня будут смотреть со стороны и маме хочется, чтобы у меня был хороший вид.
   – Следи за собой всё время, – сказала мама, – помни, что ты в гостях.
   Никогда мама так не говорила мне, хотя мы с ней ездили и к дяде Петру, и к дедушке Никите Васильевичу, и в концерт, где я слушала "Снегурочку". Когда мы шли с Клавдичкой по улице, я спросила:
   – Клавдичка, а почему у Лёли мне надо всё время следить за собой?
   – Потому, – ответила Клавдичка, – что там ты увидишь совсем другие порядки, чем у вас дома. Лёлины родные – богатые люди, у них красивая обстановка, которая рассчитана не столько на удобства живущих там людей, сколько на то, чтобы ею восхищались другие. У них, например, нельзя залезать на стул с ногами и упираться локтями о стол...
   Это была моя любимая привычка, и я подумала, что уж так-то я не буду вести себя в гостях.
   – А ещё чего нельзя мне делать? – спросила я с хитрецой, и Клавдичка ответила:
   – Не смейся, девочка, ты сама всё увидишь.
   ...Швейцар открыл перед нами тяжёлую дверь с ярко начищенными медными ручками. По лестнице, застеленной бархатной дорожкой, сбежала Лёля и с радостным криком бросилась на шею к Клавдичке.
   – Клавдичка, Клавдичка! – кричала она. – Ой, и Саша!
   Она подбежала ко мне, сияя глазами, обняла, и я сразу же вспомнила тот вечер, когда Леля была у нас, и мне показалось, что мы с ней расстались только вчера.
   – Ну, а сейчас, – сказала Клавдичка Лёле, – ты покажи Саше свою комнату, расскажи, как живёшь и учишься, а я пойду к тёте.
   – Пойдём, я тебе всё, всё покажу! – Лёля крепко схватила меня за руку и потянула за собой.
   Так, взявшись за руки, мы взбежали вверх по лестнице и остановились на пороге большой прекрасной залы. Стройные её окна закруглялись вверху, и между ними в голубоватой глубине зеркал отражались блестяще натёртый паркет и кресла в белых чехлах. По такому полу, наверно, нужно было ходить тихонько; я вспомнила мамино напутствие.
   Но Лёля, сделав несколько шагов, раскатилась по паркету, как я сама каталась на льду, и в зеркале сейчас же отразилась её задорная и лёгкая фигурка. Она подбежала к большому роялю, подпрыгнув, села на круглый стул около него, открыла крышку – матово блеснул ряд белых и чёрных клавиш, – победоносно взглянула на меня и заиграла. Я узнала музыку: это была мазурка, только отец как-то по-другому играл её на скрипке. Маленькие крепкие руки с чистенькими пальцами то разбегались друг от друга, то снова сближались...
   – Правда, хорошо? – Не доиграв до конца мазурку, Лёля повернулась на стуле так, что сделала полный оборот, и остановилась, ухватившись рукой за рояль. – Мой учитель говорит, что ни одна его ученица не запоминает так легко, как я... Это называется музыкальная память. Я и по нотам могу играть.
   Она соскочила со стула, отыскала на этажерке тетрадку нот и поставила её перед собой.
   Теперь она играла что-то такое весёлое, радостное, что под эту музыку хотелось танцевать, да так, чтобы подниматься, подниматься, а потом полететь куда-то. Как мне захотелось играть так же, чтобы отец мог похвалить меня!
   – Ты что задумалась? – засмеялась Лёля, шаловливо проведя пальцем по всем клавишам подряд. – Тебе надоело слушать?
   – Нет, нет...
   – Ну, всё равно. Пойдём в мою комнату. Мы прошли через гостиную, застеленную голубовато-серым ковром, в кабинет, где на большом письменном столе стояли бронзовые подсвечники с белыми, ещё не обгоревшими свечами и большой бронзовый кабан с острыми клыками и злыми маленькими глазками, казалось, вот-вот кинется на стоящего перед ним бронзового охотника. Напротив стола висел большой портрет молодой прелестной женщины. Мне показалась, что это Лёля, и я невольно обернулась к ней.
   – Это дядин кабинет, – сказала Лёля. – Тебе нравится здесь? А это моя мама. Правда, я на неё похожа?
   То же смелое и беспечное выражение, как и у Лёли, было в глазах её матери, те же красивые улыбающиеся губы. Я кивнула головой.
   Почему-то мне было не очень удобно в незнакомых мне прекрасных холодноватых комнатах, но Лёля двигалась среди всего этого великолепия так свободно, будто много лет жила здесь. Только когда в кабинет вместе с Клавдичкой вошла высокая нарядная женщина, которую Лёля назвала тётей Соней, я заметила, что весёлое выражение исчезло с лица Лёли, и она, только дав мне поздороваться с тёткой, быстро шепнула: "Пойдём!" – и потащила меня в свою комнату.
   Лёля жила здесь вместе с маленьким Виташкой и его няней, и было видно, что Виташка сильно привязался к ней. Он всё время подбегал к нам и показывал игрушки. Мы стали строить ему дворцы из кубиков, возить перед ним длинный поезд... Но скоро это нам надоело.    У окна стоял большой аквариум, он был гораздо больше и красивее тех, что я видела на Трубной. Из белого, чистого песочка на дне его поднимался целый лес необыкновенных растений с прозрачными листьями, и между ними проплывали рыбки. Рыбки были самые разные, и я долго рассматривала их, поднявшись на носочки.
   – Какие у тебя башмаки некрасивые, – сказала Лёля.
   Я почему-то посмотрела не на свои, а на Лёлины ноги, – она была обута в маленькие жёлтые туфельки. Мои башмаки по сравнению с ними были грубыми и тяжёлыми, но мне не хотелось признать это. Я вспомнила, как Лёля в свой приезд сидела у нас на сундуке и болтала ногами.    – Ты была у нас тоже в таких же башмаках, – возразила я.
   – Ну? Правда? – Она нахмурилась. – Не помню... – У неё был такой тон, будто она рассердилась на меня за что-то.
   В углу на маленьких диванчиках я увидела две большие куклы и подошла к ним; одна была немного потрёпанная, как моя Марфуша, другая – новая, с льняными волосами, очень красивая. Я взяла её в руки.
   – Это мои куклы, – небрежно бросила Лёля. – Хочешь, я тебе подарю эту?
   – Нет, мне не надо, мы лучше тут поиграем, – ответила я с неосознанным чувством обиды. – Мне она не нужна. – И я посадила куклу на место. Сама Лёля с её живым личиком словно вдруг отодвинулась от меня. Что-то нас разделило.
   В куклы скучно играть, – сказала Лёля, и я угадала в ней чувство противоречия мне.
   – Ну, не хочешь – и не надо, – ответила я холодно.
   Лёля, видимо, заметила перемену во мне и снова стала так доверчиво весела, что лёгкая тень, возникшая между нами, быстро исчезла. Мы очень дружно играли с ней в куклы до тех пор, пока не пришла тётя Сопя и стала смотреть, как мы ходим в гости друг к другу и водим наших детей. Вся наша игра сразу разладилась. Удивительно было то, что эта красивая молодая женщина совсем не умела разговаривать с такими девочками, как мы с Лелей. Казалось, произнося слова и фразы, она думает совершенно о другом. Она говорила: "Как вы интересно играете", – а я видела, что ей совсем неинтересно. Она смотрела на меня, и мне почему-то делалось неудобно и хотелось, дёрнув плечом, освободиться от её взгляда.
   Вдруг за розовым Виташкой, возвратившимся с гулянья, в дверь комнаты вбежала маленькая белая собачка и, увидев меня, звонко залаяла. У собачки были красные, слезящиеся глаза и злое выражение морды.
   – Какая противная собака! – сказала я.
   – Тебя, наверно, дома учили так говорить в гостях? – презрительно сжав губы, спросила тётка.
   – Нет, дома меня так не учили...
   – Ну, значит, ты на улице выучилась говорить так?
   Я не думала, что, выразив свою мысль, я сказала плохое, но смутно поняла, что нарушила мамин наказ, как держать себя в гостях. Вот я не залезала с ногами в кресло, не бегала "как угорелая", не раскатывалась по скользкому паркету, но словами о собаке я, видимо, нарушила какой-то порядок, принятый в этой семье. И поняла, что словами "на улице" тётка осуждает мою мать и отца. Мне стало не по себе. К счастью, нас скоро позвали обедать.
   Лёлин дядя уже был в столовой, когда мы вошли.
   – Здравствуй, девочка моя, – сказал он подбежавшей к нему Лёле, и в голосе его я услышала нежность и любовь к ней.
   Этот высокий человек с большим лбом и усталым взглядом, с узкой белой рукой, которая опустилась на мои волосы и погладила их, был глубоко равнодушен к прекрасному убранству стола и всей большой столовой. Я подумала, что всё это он видит каждый день и всё ему надоело. Ему как будто было скучно среди окружающих его в этом доме людей – всех, кроме Лёли. И все при нём, даже тётя Соня, стеснялись чего-то. Смутное чувство, что не так уж приятно быть богатым человеком, рождалось во мне.
   – Какая прекрасная зима в этом году! – сказал он, садясь за стол напротив Клавдички и вынимая из серебряного кольца блестяще белую салфетку. – Люблю Москву зимой.
   Он взглянул на Клавдичку с едва уловимым выражением превосходства, как будто если он любил Москву зимой, так это было только ему свойственное превосходное качество.
   – Я тоже люблю Москву зимой, – ответила Клавдичка с каким-то внутренним смыслом, который угадывался но выразительной её улыбке.
   – И вам не мешают происходящие события? – В голосе ёго уже ясно прозвучала насмешка. – А знаете, ведь на Коншинской фабрике снова беспорядки...
   – Вы опять называете беспорядками то, что я называю борьбой рабочих за свои права, – ответила Клавдичка.
   – А как же, конечно, беспорядки! – Лёлиному дяде как будто понравилось, что Клавдичка смотрит на него, нахмурив брови; он оживился: – Ведь они выступают против царя и всего существующего строя...
   – Сколько раз мы зарекались говорить с вами о подобных вещах, – сказала Клавдичка, – ведь мы же по-разному думаем об этом.
   – Нет, но вы, Клавдия Николаевна, на самом деле не слыхали, как здорово казаки разогнали забастовщиков у "Трёхгорки"?
   Клавдичка сидела очень прямо, как будто хотела встать из-за стола. Как бы отгоняя тревожную мысль, она провела рукой по лбу.
   – Об одном и том же событии, – ответила она, – мы с вами слышим с двух сторон, и мы никогда не сойдёмся посередине...
   – Ну, и закончим на сегодня этот скучный разговор, – засмеялся Лёлин дядя, подчёркивая слово "скучный".
   Лёля с беспокойством переводила глаза с лица Клавдички на лицо дяди, как будто тревожилась за то, что Клавдичка, которую она всегда любила, и дядя, который был добрым к ней и окружил её заботой, не могут поладить друг с другом.
   – Ну, что ты так смотришь, девочка? Мы же снова друзья с твоей Клавдичкой. – И он стал подробно рассказывать тёте Соне и Клавдичке о том, как сегодня шло заседание какой-то правительственной комиссии.
   Я обрадовалась, когда кончился обед, хотя всё было очень вкусное и в конце подали розовое и белое мороженое. Было уже поздно. У нас никогда не обедали по вечерам, и поэтому порядок в этом доме показался мне чужим и неудобным. Мне захотелось домой.
   – Да, мы скоро поедем домой, – сказала мне Клавдичка.
   – Нет, нет! – закричала Лёля. – Не уезжайте, пожалуйста, не уезжайте. Мне сегодня играть при гостях!
   Она обняла Клавдичку и заглядывала ей в глаза. Клавдичка вздохнула, поцеловала её и сказала, что мы остаёмся. Лёля схватила меня за руку, и мы побежали в её комнату.
   Теперь поминутно раздавались звонки, приезжали гости. Мы играли с Лелей в шашки, когда нас позвали к гостям. Первый раз в жизни я почувствовала, входя в эту ярко освещенную залу, полную незнакомых мне людей, такое непреодолимое стеснение, что если бы можно было вернуться с порога в Лёлину комнату, я немедленно убежала бы. Но или наставления мамы вспомнились мне, или помогло то, что где-то в зале была Клавдичка, я преодолела застенчивость и вошла.
   И сразу как будто очутилась на открытом месте, откуда меня всем хорошо видно. На отодвинутых креслах сидели, разговаривая между собой, одетые в красивые платья женщины. Несколько мужчин стояло около них. Мне показалось, что я двигаюсь совсем не так, как обычно, иду, глядя прямо перед собой, и чувствовала, что покраснела до ушей.
   И вдруг я увидела Клавдичку: она стояла около окна. Не раздумывая ни секунды, я пробежала через всю залу и остановилась около неё. Я почему-то думала, что она покачает укоризненно головой, но она спокойно "при всех" погладила мне волосы, откинув их со лба, отодвинула от стены стул и посадила меня так, что я оказалась близко к роялю.
   Лёля уже садилась на высокий стул, и затихали весёлые голоса гостей.
   Она обернулась к гостям, сказала, что сыграет сейчас Моцарта, и вдруг с хитрой гримаской дружелюбно кивнула мне. Она и здесь, среди взрослых, хорошо одетых гостей, могла делать всё, что ей вздумается.    Но как она держалась! Вся её небольшая фигурка вдруг приобрела какую-то манерность, чуждую той лёгкой, прелестной мелодии, которая зазвучала в зале из-под её рук. Она как-то особенно плавно приподнимала и переносила руку с одной стороны клавиатуры на другую. И, что было совсем непонятно, Лёля покачивалась и чуть приподнимала голову в особенно выразительных местах, как будто хотела показать, как у неё всё хорошо выходит. Но от этого выходило вовсе не хорошо, совсем не так, как Лёля недавно играла мне.
   – Девчонка! – с досадой сказала Клавдичка за моей спиной.
   Когда Лёля кончила, похвалам не было конца. Она соскочила со стула, поклонилась, сказала непонятное мне: "Вальсизфауста" – и снова заиграла, держась так же манерно, как и раньше. Что-то сбивчивое было в её игре.
   – Прелестно! Очень хорошо! Как мила! – заговорили все, когда она кончила.
   – Тебе рано играть этот вальс! – не громко, но так, что это было хорошо слышно, сказала Клавдичка, и я увидела, как вся кровь бросилась Лёле в лицо.
   Она села снова к роялю. Задумалась. Потом неожиданно соскочила со стула и сказала:
   – Мне больше не хочется играть, – пробежала через залу и от порога поманила меня за собой.
   Лёлина тётка была вне себя от досады. Она хотела остановить Лёлю, когда та пробегала мимо неё, но, вероятно, поняв, что Лёля её не послушается, обратилась к гостям, прося извинить за неожиданную выходку племянницы.
   – Не знаю, что с ней случилось сегодня! – сказала она. – Это Клавдия Николаевна её смутила...
   – Её и надо так смущать, – ответила Клавдичка, – а то ей уже хочется показываться.
   Я посмотрела на Лёлиного дядю: он сидел впереди в кресле и разговаривал со старым человеком в мундире, как будто не замечая, что Лёлина игра кончилась и она убежала.
   Но и эта выходка Лёли не вызвала ни у кого недовольства.
   – Талант! – сказал один из гостей. – Ничего не поделаешь! Талант своеволен...
   Я догнала Лёлю в коридоре. Она стояла у окна, видимо, ожидая меня.
   – Тебе понравилось, как я сейчас играла? – требовательно спросила она.
   Я не умела выразить словами, какое впечатление произвела на меня её игра.
   – Мне больше понравилось, как ты играла, когда я только что пришла. А сейчас...
   – Это я нарочно так делала. Мне надоело для них играть: каждый раз показывают, как обезьяну какую-нибудь...
   Лёля была так непохожа на обезьяну, что я рассмеялась, но тотчас же смолкла, увидев крупные слёзы у неё на глазах.
   – Им всё хорошо! – как-то угрожающе сказала она. – Что бы я ни сыграла, они всё равно похвалят. Они к тётке в гости пришли, ну, и всё хвалят: обед хвалят, тёткино платье хвалят, мою игру. Дядя Толя – важный человек, если его кто-нибудь из них попросит, он может всё сделать. А они знают, что он любит меня, вот и хвалят меня, когда ничего хорошего в моей игре нет. Подлизываются...
   Она вдруг покраснела и топнула ногой:
   – А ещё уйдут домой и будут надо мной смеяться! Я же знаю: я, и верно, играла плохо. Мне стыдно так играть, а я всё равно буду так играть, хотят, чтобы была обезьяной, ну, и пусть буду обезьяна... – И она утёрла рукой глаза.
   – Хорошо тебе, – сказала она, успокоившись, – ты с мамой и папой живёшь. И с Клавдичкой ещё. А я тут одна...
   – Но ведь тут тебя все любят.
   – А я всех их ненавижу.
   – Кого всех?
   – Ну, всех! Виташку я, правда, люблю и дядю... А ее ненавижу.
   Наверно, в этом доме в Лёлину жизнь входило очень много ненужного ей, и всё это ненужное она соединяла с теткой.
   – Всё равно, хоть и любят, Мне не хочется тут жить, я хочу к своему папе...
   И она горячо и порывисто, как всё, что она делала, бросилась мне на шею и заплакала, уткнувшись в моё плечо.
   – ...Я ...я потому здесь живу, что папа хотел... чтобы я училась. Я всегда помню его... и девочек, с которыми я играла. Папочка мой... папочка...
   Мы ушли в Лёлину комнату и долго сидели, обнявшись, в большом кресле, и Лёля рассказывала мне, как хорошо жили они с папой в деревне, как она каталась с девочками на салазках с горы и как они летом бегали купаться.
   Понемногу она развеселилась, и скоро громкий смех её уже снова раздавался в комнате.
   Когда мы уходили, я слышала, как Лёлин дядя сказал Клавдичке:
   – Всё-таки, Клавдия Николаевна, вы видите сами, что каждый ваш визит выбивает её из колеи. Это вредно для неё.
   Клавдичка покачала головой и прямо взглянула на него:
   – Трудно сказать, что для неё вреднее.

Прощание с Клавдичкой

   Клавдичка и мама сидели в комнате у стола и разговаривали, а я около окна шила толстой канвовой иголкой платье Марфуше. Тонкая кисейка легко прокалывалась толстой иглой, зато нитка никак не хотела пролезать, и иголку приходилось сильно дёргать. Пальцы у меня заболели, и я отложила шитьё.
   За окном мне были видны длинные, свисавшие с крыши сосульки, толстые в основании и тоненькие в конце. Интересно было смотреть, как по сосульке скатывались капельки воды: они никак не могли оторваться и намерзали внизу. Сначала капелька вся сияла и переливалась радугой на солнце, потом мутнела: её обволакивал тоненький ледяной мешочек, из него вода уже не могла вытечь и застывала.
   – Значит, ты твёрдо решила ехать? – спросила мама.
   – Да, Грунечка, поеду: я нужна ему. Он только виду не показывает, а я знаю, как после целого дня в больнице, разъездов по своему участку он возвращается вечером домой и дом не светит ему навстречу: окна его темны... Конечно, работы у него много, но ему ведь хочется и поговорить о своей работе!
   Я очень хорошо помню, как в день своего приезда Клавдичка сказала про своего брата, что он "тянет, как вол", "ломит и ломит по грязи... и все его любят"; и дядя Ваня, которого я никогда не видела, представляется мне богатырём, большим и добрым человеком, который ходит всюду и лечит людей. Очень жалко, что он отправил Лёлю с Клавдичкой в Москву и остался один.
   Но неужели Клавдичка уедет от нас? Как же я-то останусь? Ей можно всё рассказать, и она объяснит, как в тот раз, когда уезжала Дуняша и мы с ней плакали, а Клавдичка подошла, обняла нас обеих и сказала, что Дуняша уезжает не на край света, а только на Пресню и мы будем видеться. "Самое главное, – сказала она, – быть хорошими друзьями. Тогда не страшно: если друг и уедет, он всегда тебе встретится..."
   Кто-то высокий прошёл мимо окна, заслонил свет, и сразу раздался звонок. Как всегда, быстро встав с места, Клавдичка пошла открывать дверь.
   – Ах! – услышали мы её взволнованный голос.
   Я сейчас же побежала в переднюю и увидела, что с Клавдичкой здоровается, наклонясь к ней, и крепко жмёт ей руку одетый в чёрный полушубок человек, никогда у нас не бывавший, немолодой, но, мне показалось, очень весёлый, потому что он смеялся, показывая два ряда белых зубов.    – Иван Николаевич жив, здоров! – сказал он. – И даже не успевает скучать без вас.
   – И вы живы, здоровы, – сказала Клавдичка. – Вижу и радуюсь. И всё у вас в порядке?
   – Всё, всё. Можно раздеться?
   – Ну конечно же! О чём говорить?
   – Говорить-то есть о чём.
   Этот разговор, в котором мне никак невозможно было понять, о чём идёт речь, шёл необыкновенно: казалось, что два человека, встретившись в нашей передней, очень хотели бы говорить по-другому, но не могут, или Клавдичка сдерживается, чтобы не показать, как она взволнована. Когда они вошли в комнату, Клавдичка сказала:
   – Вот, Груня, это Ванин помощник, наш фельдшер, Сергей Касьянович. Помнишь, я говорила? – И села на стул, глядя на гостя блестящими глазами.
   – Ну, познакомимся, девочка, – сказал гость, протягивая мне руку, но я почему-то застеснялась и отошла в сторону.
   – Это Саша, – сказала Клавдичка. – Мы с ней друзья.
   – Ну, значит, и со мной подружишься, – пообещал он мне. – У меня у самого две такие, как ты. – И сел на диван. У него были блестящие густые волосы, зачёсанные назад над большим гладким лбом, но у самых глаз было много морщинок.
   – Как это вы приехали так неожиданно? – спросила Клавдичка.
   – У нас новости: наконец-то достроили больницу, приехал кое за каким оборудованием.
   – Я уже знаю про вас многое, – сказала мама, – о том, как вы работаете с Ваней.
   – Вы давно видели Ивана Николаевича?
   – Давно, – ответила мама, – ещё когда он студентом был, но помню, как он стремился жить и работать для народа.
   – И всё выполняет, как решил, – с восхищением сказал Сергей Касьянович. – Потерял самое дорогое для него – жену и друга – и не сломился. Теперь сотни крестьян знают его как врача, не жалеющего ни сил, ни времени для людей. Наверно, Клавдия Николаевна, он редко писал вам?
   – И редко и мало, – ответила Клавдичка, придвигая к гостю пепельницу и сама закуривая. – Это понятно: не хочет жаловаться.
   – Тем более, – подхватил гость, – что у него было много тревог и неприятностей.
   – А как теперь? – Клавдичка вся наклонилась вперёд.
   – Я же сказал "было", Клавдия Николаевна, – значит, "прошло".
   – Ну, не всегда так бывает: было и прошло.
   Сергей Касьянович взглянул на Клавдичку, и вдруг всё лицо её порозовело.
   – Расскажите же! – почти приказала она.
   – Это всё произошло из-за литературы, – начал он. – И раньше у нас было насчёт этого только давай, а теперь, после январских событий, всё, что присылается из центра, просто ждут, как живую воду. Хотят узнать настоящую правду о жизни. Ну, кое-что попалось кому-то на глаза; становой, исправник всполошились, из себя выходят, ездят по пятам за Иваном Николаевичем, расспрашивают крестьян. А в это время литература другим путём течёт.
   Клавдичка улыбнулась гостю и покачала головой, как будто говоря: "Знаю, всё знаю..."
   – Ну, вы же знаете нашу работу, – ответил на незаданный вопрос Сергей Касьянович. – И однажды нагрянули... Ничего не нашли, успокойтесь. Но Ивана Николаевича оттуда переводят.
   – Куда?
   – Ещё неизвестно. Вот приедете к нам – и узнаете. Ведь, я думаю, вы скоро к нам вернётесь? Может быть, вместе и поедем?
   Клавдичка посидела молча, потом достала новую папиросу, закурила и сказала твёрдо:
   – Куда бы его ни перевели, я поеду туда, где будет брат.
   – Саша, – позвала меня мама, – пойди помоги мне накрыть на стол.
   И нехотя я пошла за ней, оставляя Клавдичку в каком-то неизвестном мне волнении.
   Сергей Касьянович много раз приходил к нам; он умел очень хорошо рассказывать о том, что видел, и о книгах, которые читал. От него первого я услышала о Робинзоне Крузо: Сергей Касьянович говорил о нём, как о хорошо известном ему человеке, и, помню, я была очень удивлена, когда оказалось, что и отец и мама тоже прекрасно знают Робинзона, хотя он никогда не бывал ни в Саратове, ни в Москве. Вероятно, это было первое моё представление о том, какое широкое знакомство может быть у героя книги. Мне и в голову не приходило, что Робинзона выдумал его автор.
   Вместе с Клавдичкой Сергей Касьянович ездил к Лёлиному дяде, они видели Лёлю, даже хотели привезти её к нам, но у меня болело горло, и её не пустили. Клавдичка всё время была такая весёлая, и я догадывалась, почему.
   – Ты красивая, Клавдичка! – говорила я ей убеждённо. – Тебе надо сшить розовое платье.
   Она, чуть прихрамывая, шла ко мне, смеясь, и говорила:
   – Где ты видела хромую красавицу?
   – Ты лучше всех! – отвечала я ей. Однажды мама сказала при мне:
   – Ваня все равно узнает, что есть человек, которого ты любишь... Зачем же отказываться от личной жизни?
   – Я и не отказываюсь: моя личная жизнь будет полна и около брата.
   – Нет, – сказала мама, – это совсем, совсем не то.
   Мне не раз приходилось слышать о свадьбах, но я всегда думала, что женятся только люди молодые, а уж никак не такие взрослые, как Сергей Касьянович и Клавдичка. Но когда я видела их рядом, Клавдичка казалась мне молодой, и никакие оспинки не мешали ей быть красивой.
   Правда, непонятное заключалось в том, что у Сергея Касьяновича были две девочки, а если были девочки, то куда же девалась их мать? Но как-то из разговора мамы с отцом я узнала, что с женой Сергей Касьянович "давно расстался" и "лучшей матери детям, чем Клавдичка, ему не найти". Но как же так? Дядя Ваня обещал Лёле, что "никогда другая мама не войдёт в их дом", а Сергей Касьянович как раз хочет, чтобы Клавдичка вошла в их дом и была той самой "другой мамой" его дочери и племяннице? Одно ли это и то же, когда люди "теряют" жену или "расстаются" с ней? И теряют ли они и обоих случаях "самое дорогое" для них, как сказал Сергей Касьянович про дядю Ваню? Эти мысли возникли в моей голове, но я была не в состоянии разобраться в них и больше всего желала, чтобы Клавдичка не уезжала от нас. Но чувствовала, что самой Клавдичке хочется и надо уехать.
   И на самом деле пришло время расставаться с Клавдичкой. Теперь мы знали, куда она едет: в марте пришло письмо от дяди Вани, что его перевели в Воронежскую губернию. Перед своим отъездом она взяла меня с собой провожать Сергея Касьяновича в Саратов. Несмотря на то, что мы с Клавдичкой его провожали, он сказал: "Я всё равно не расстаюсь с вами". И Клавдичка в ответ кивнула ему.
   А скоро мы стояли с мамой на платформе Казанского вокзала, держа с обеих сторон руки Клавдички. Высоко над нами поднимался особенный сетчатый свод с вставленными в него запылёнными стёклами. Кое-где стёкла были разбиты, и сквозь них виднелось далёкое, пронзительно-ясное голубое небо. Почему-то казалось, что отсюда, из-под этого высокого свода, начинаются только далёкие путешествия и Клавдичка уезжает в такое.
   Тихо, задним ходом, рядом с нашей платформой подвигались вагоны, и вот пустой ещё поезд остановился перед нами.
   – Когда же мы теперь с тобой увидимся? – спросила мама.
   – Трудно сказать, Грунечка, просто даже и не знаю... – ответила Клавдичка.
   Мама обняла Клавдичку и заплакала.
   Я смотрела во все глаза на милую, наклонённую к маме голову; из-под шапочки выбивались кудрявые волосы Клавдички. И вот она обняла меня, приподняла и крепко поцеловала. На глазах у меня были слёзы, я вытерла их рукой. Мне хотелось прижаться к груди Клавдички и заплакать, но я удержалась. А Клавдичка все равно поняла.
   – Клавдичка, – сказала я, – помнишь, ты сказала мне с Дуняшей: "Самое главное – быть хорошими друзьями. Тогда не страшно: если друг и уедет, он всегда тебе встретится"?
   – Ну? Ты помнишь? – воскликнула Клавдичка. – Очень хорошо, что помнишь. А я чуть не забыла недавно, когда это мне было очень-очень нужно. – И она снова поцеловала меня.
   Вот уже дали три звонка, вагоны медленно двинулись, и мы с мамой с заплаканными глазами, взявшись за руки, идём рядом с поездом, торопясь ещё раз заглянуть в окно, где сквозь тусклое стекло виднеется лицо Клавдички. И сжимается сердце при мысли, что я, может быть, никогда больше не увижу её.

Гроза

   В саду зацвели яблоньки. Молодой сад, который – я хорошо помню – при мне сажал Данила-дворник совсем маленькими деревцами, вырос и стоял такой нарядный. Цветы плотно сидели на ветках, белые их лепестки внизу, у чашечки, были густо подкрашены розовым и так хорошо пахли.
   Вот, значит, я тоже подросла, но почему-то мне этого по себе не видно, разве только платья становятся коротки мне, и мама их "выпускает" каждый год.
   То, что я немного подросла, я знаю и потому, что теперь мне кажется смешным бояться тёмной комнаты. Раньше, "когда я была маленькой", я боялась вечером проходить одна через тёмную столовую потому, что в углу под диваном кто-то сидел, может быть, даже медведь. Днём под диваном никого не было, но я почему-то знала, что по вечерам медведь откуда-то берётся под диваном, и, если я хоть шаг сделаю от двери, он выскочит и зарычит. Порожек у этой двери мне хорошо запомнился: я стою, держась за притолоку, и ноги мои словно прилипли. Глаза прикованы к дивану, и я вижу, что бахрома, которой он обит внизу, легонько колышется... И вдруг я решаюсь, бегу через комнату во всю силу, сердце стучит, и я как будто оглохла: так бьёт в виски кровь. Вскакиваю в спальню, а там мама зажигает лампу и, увидев моё красное лицо, говорит: "Сколько раз тебе говорить, что в доме бояться нечего?"
   Теперь я нарочно пробегаю в темноте через комнату, стучу по дивану палочкой и даже кулаком, и, конечно, медведь не показывается, потому что его там и нет вовсе. А когда я рассказываю девочкам, что раньше, "когда была маленькой", боялась, мне кажется, что это было очень давно.
   С тех пор, как уехала Клавдичка, у нас дома без неё стало пусто: отец с утра до вечера на работе, мама целый день занята: то шьёт на машинке, то готовит обед. И я целый день бегаю по двору с девочками. Иногда собирается много ребятишек, и мы играем в любимые наши горелки. Больше всего я люблю водить:

   Гори, гори ясно,
   Чтобы не погасло.
   Глянь на небо –
   Птички летят,
   Колокольчики звенят...

   Говоришь это каким-то особенным, поющим, звонким голосом, а сама посматриваешь одним глазом и ждёшь, что вот-вот из-за твоей спины с той и с другой стороны вырвутся стоящие в паре подружки и побегут со всех ног, делая большой круг. Мне надо успеть поймать кого-нибудь из них прежде, чем они встретятся. И когда после такой игры приходишь домой, мама проводит рукой по моим волосам и говорит:
   – Опять вся мокрая!..
   Как-то в самое цветущее время начала лета меня взяли в Новогиреево к дяде Петру. Лизавета Сергеевна встретила нас одна, приветливая, очень миловидная в синем ситцевом платьице. За ней тотчас вышел на крылечко кот тигровой расцветки, взглянул равнодушно зелёными глазами и, сделав вид, что наш приезд не может отвлечь его от выполнения ежедневных обязанностей, вспрыгнул на перила и стал следить за пролетающими ласточками.
   Ласточки носились низко над землёй, почти чертя крыльями по траве, и было удивительно, что птицы соединяли с воздушной лёгкостью какую-то стальную точность полёта. Лизавета Сергеевна показала мне под крышей гнездо, слепленное из глины, и я едва могла поверить, что ласточки сделали это сами.
   – Ты у нас девочка городская, – сказал отец, – и того, верно, не знаешь, что ласточки низко летают к дождю.
   Но солнышко светило так ясно, никакого дождя не могло быть! У Лизаветы Сергеевны было много интересного. В комнате стояли пяльцы, в них был впялен кусок полотна, и по нему были вышиты гладью необыкновенно плотные белые цветы с разными мережками.
   – Да вы, Лиза, я смотрю, и монастырской гладью умеете шить! – с восторгом сказала мама. – Сколько же тут надо настилать?
   Лизавета Сергеевна стала показывать очень охотно, её маленькие ручки так и замелькали над пяльцами.
   Иголкой она словно целилась немного сверху и, легко воткнув, ухватывала её и вытягивала снизу. Блестящие льняные нитки ложились тесно одна к другой.
   – Ну, вы, Лиза, просто мастерица! – ещё раз повторила мама. – И рисунок прелесть какой!
   – Это у меня большой заказ, – сказала Лизавета Сергеевна. – Приданое одной из дочерей купцов Разорёновых.
   Потом мы напились чаю, а дяди Петра всё не было, и мы с мамой и Лизаветой Сергеевной пошли за рощу на луг собирать цветы. Отец же сказал, что посидит на крылечке и дождётся Петра.
   Первый раз была я на таком лугу; всюду, куда ни глянешь, меня окружали плотные глянцевитые листья, над ними на тонких стеблях поднимались свежие, душистые цветы, и можно было сорвать любой. Горячее солнце грело голову и плечи, летали бабочки, и мне было необыкновенно легко и счастливо.
   Когда мы уже шли обратно, лёгкая сероватая тень внезапно легла на всё вокруг. Я оглянулась, ища, откуда она появилась, и вдруг увидела за рощей темно-синюю тучу. Туча поднималась так, будто её толкало снизу, и, когда я взглянула на солнце и снова на тучу, я заметила, что расстояние между ними сильно уменьшилось. Край тучи был плотный и беловато курился в голубое небо. Настала такая тишина, что казалось, ни один цветок не шелохнётся.
   Далёкий гул послышался за лесом, как будто там глухо заворчало что-то большое.
   – Ну, быть грозе! – сказала мама. Туча поднималась всё быстрее, она словно спешила надвинуться на голубое небо, и в этом ее быстром движении от края её отрывались клочки облаков и летели вперёд, к солнцу. Пронёсся сильный порыв ветра, наклонил траву, и все цветы закачались и затрепетали. Край тучи надвинулся на солнце, стало темно.
   И вдруг огненной змейкой блеснула молния, и разом над головой раскололся звучный, отдавшийся во все концы неба удар грома.
   – Бежим! – крикнула мама, и мы побежали.
   Было немного страшно, но больше весело. Пыль так и отлетала на бегу от моих ног. Мама бежала, смеясь и подобрав длинные юбки, порою останавливалась, чтобы отдохнуть. Она отстала, а Лизавета Сергеевна бежала легко, как девочка.
   Молнии сверкали одна за другой, гром перекатывался гневно и гулко. Но отец уже шёл нам навстречу, и с ним почему-то стало не страшно.
   Ветер взвил около нас пыль, подхватил откуда-то белый лист бумаги и, словно поддерживая его с обеих сторон, покатил вперёд по дорожке, как колесо, с угла на угол. Ух, как теперь засвистел ветер и понёс песок и мелкие камушки!
   Первые капли дождя ударили в землю, особенно запахло свежим, и при взблеске молнии я увидела, что роща стоит вся светлая, молодая на синем тучевом фоне и листья её недвижимы, хотя они только что трепетали. Так же и бежавший по дороге мальчуган при свете молнии словно застыл на бегу. Над головой с оглушительным треском снова прокатился гром, но прелесть рощи меня так поразила, что я остановилась и посмотрела ещё раз.
   – Молодчина! – сказал отец. – Не боишься грозы, это хорошо.
   Полил дождь, капли его застучали по моей голове, а вот уже и струйка потекла по спине... И мы вбежали на крыльцо, на террасу.
   – А где же ласточки? – закричала я и вскочила на стул, чтобы рассмотреть их гнёздышко. И оттуда на меня глянули два чёрных глазка испуганной птички.
   Сквозь слитный шум падающего на деревья и на крышу дождя слышались сильные порывы ветра, но молнии теперь блистали реже и удары грома всё отдалялись.
   И тут, весь мокрый, подбежал к крыльцу дядя Пётр и громко крикнул:
   – Лиза, скорее сухую рубашку!
   Он переодевался в комнате и не то ворчал, не то сердито читал стихи:
   – "Не водись-ка на свете вина, тошен был бы мне свет!.."
   – Что с тобой, Петя? – спросил отец. – Ты как будто немного того... Чем ты недоволен? Гроза пройдёт, как ещё свежо и прекрасно будет.
   – Гроза! Что гроза? – сказал дядя. – Сейчас я скажу вам нечто такое, что вы ахнете...
   Дядя Пётр сел к столу и положил на стол оба сжатых кулака. Глаза его зло блестели.
   – Пятнадцатого мая в Цусимском проливе японцы потопили всю эскадру Рождественского! Всю. Прекрасные суда, матросы, офицеры – честь русского флота – потоплены, погибли... – И он обвёл глазами лица стоящих около него мамы и Лизаветы Сергеевны,
   Обе они испуганно, со слезами на глазах смотрели на него. Отец встал, молча подошёл и тоже сел к столу против дяди Петра.
   – Несчастная эта война с Японией, – сказал он. – Погнали людей на край света, погубили всю эскадру!
   – Я шёл сюда и непрерывно ругал скотов и негодяев, – сказал дядя.
   Можно было легко понять, что дядя Пётр обвиняет кого-то, кто погнал "на край света" людей и кто имеет власть на этом очень далёком, наверно, краю света "губить эскадру". О том, что идёт война, об эскадре, крейсерах я всё-таки имела слабое и весьма туманное понятие: на улицах Москвы в то время продавались интересные открытки из толстого картона, на которых в левом нижнем углу был нарисован русский военный крейсер с пушкой на носу, а в другом углу наискось – японское судно, из-за трубы его выглядывал японец со злым лицом.    – Шёл я, ругался на чём свет стоит и со злости купил вот эту штуку...
   Дядя Пётр полез в карман и вытащил как раз такую открытку. Он подозвал меня, дал мне рассмотреть картинку, потом зажёг спичку и приложил её к дулу пушки, нарисованной на носу русского крейсера. Сейчас же с лёгкой вспышкой зажёгся огонёк, и будто кто-то повёл по картону огненным угольком, побежал наискось через всю открытку к японскому судну. Под самым его дном огонёк приостановился, и вдруг щелкнул довольно громкий взрыв. На месте японского крейсера и выглядывавшего японца осталась дыра с обгорелыми краями.
   – Не хотите ли?! – спросил язвительно дядя Пётр, обращаясь к отцу и матери. – Как ловко мы взрываем японские крейсеры, но, увы, на открытках! Свою же эскадру дали японцам потопить. Чудовищно! На всех перекрёстках продают эти открытки – безобразное издевательство над превосходным нашим флотом, над нашими матросами, которые могли бы действовать превосходно, если бы в штабах не сидели бездарные люди.
   Дядя Пётр с отцом долго разговаривали, называли красивые имена погибших судов: "Орел", "Ретвизан", "Аскольд"... И все они, такие же гордые и красивые, как крейсер "Варяг" в "Ниве", словно выплывали передо мной на широкой глади никогда не виданного моря.
   – История расскажет нам, как вели себя наши русские герои перед лицом опасности, – сказал дядя Петр. – Примеры героизма – "Варяг" и "Кореец" – всегда будут памятны русскому народу. Но гибель лучших людей в несчастную эту войну он не простит...
   – Вот уж на самом деле грозовые дни настали, – сказал отец.
   – Ну, грозы ещё впереди! – ответил дядя Пётр. – С тех пор как царь встретил рабочих пулями, они многое поняли.
   Гром погромыхивал, но дождь быстро переставал; с крыши ещё сбегали тонкие струйки воды, но они становились всё тоньше, и скоро уже падали только отрывистые звучные капли. Как же освежился воздух после грозы! Хлынуло солнце, и первая ласточка вылетела и взвилась в голубое, чистое небо.

Снова Кондратьев

   Всё это лето часто собирались грозы. Иногда они проходили без дождя; тогда ослепительно сверкали молнии и гром гремел так, будто на небе что-то раскалывалось с оглушительным треском. Такие грозы дядя Пётр называл "сухими грозами" и говорил, что они самые страшные.
   Вскоре после того, как мы ездили к дяде Петру, я снова встретила Кондратьева. В том доме, где за ситцевой занавеской мы играли с Дуняшей, теперь поселилась другая семья. В ней было пятеро детей – все мальчики. Из них я "водилась" только с Ваней. Но рядом с этой комнатой жила новая моя подружка, Лизанька, и как-то, проходя к ней коридором, я услышала знакомый голос. Это был голос Кондратьева. Открыв тёмную, закопчённую дверь, я вошла и увидела, как из-за спин сидящих на скамьях склонённых над чем-то людей выглянул большой, чуть выпуклый лоб и на меня глянули зорко прищуренные глаза под прямыми бровями...
   – Дядя Степа! – крикнула я, подбежала к нему и положила руку ему на колени. – А Дуняша пришла?
   Она после придет, – сказал Кондратьев приветливо. – Дело, дело, что ты прибежала. Папане скажи: Кондратьев зашёл, хочет покидаться. Только, – он наклонился к моему уху, – тихонько скажи, не шуми... Ладно?
   – Ладно! – ответила я.
   Мне не хотелось уходить, и я всё стояла около него. Перед Кондратьевым лежал сильно потрёпанный большой лист бумаги с забавной картинкой. Внизу на ней было нарисовано много рабочих, похожих на наших фабричных. Тяжело согнувшись, они, как на огромном подносе, держали на своих плечах весёлых, хорошо одетых людей: мужчин, похожих на хозяина, и барынь в красивых платьях. А эти люди держали над собою много солдат с ружьями в руках... И выше солдат был ещё кто-то.    Кондратьев провёл рукой по нижнему ряду рабочих и прочитал подписи справа и слева:
   – "Мы работаем на вас", "Мы кормим вас".
   Потом поднял руку выше, к ряду "господ", и прочёл:
   – "Мы едим за вас".
   Все засмеялись, и кто-то заметил:
   – Вот это без ошибки!
   Кондратьев показал на ряд солдат с ружьями в руках. Медленно, разделяя слога, он прочёл:
   – "Мы стреляем в вас!" – И обвёл глазами собравшихся: – Это как?
   – А "Потёмкин"? – ответил вопросом молодой рабочий из гравёрной. – Ведь отказались же матросы стрелять по рабочим...
   – Это первая ласточка, но за ней прилетят и другие, – сказал Кондратьев. – Ну, иди, иди, – подтолкнул он меня. – Скажи папане, не забудь!
   – Я тихо-о-нько скажу...
   – Вот и ладно будет, – похвалил Кондратьев.
   Выбежав из коридора, я открыла дверь, и уже влажный, тёплый воздух после прошедшего утром дождя повеял мне а лицо, когда неожиданно я увидела Тишкина, стоявшего за углом. Может быть, я пробежала бы мимо него, но какое-то странное выражение всей его фигуры приковало меня. Он стоял, наклонившись всем корпусом, и как будто рассматривал что-то на стене. Около его лица приходился нижний кран оконного наличника, так же потемневший от времени или, может быть, от дождя, как брёвна стены, но угол его был отщеплён, и там белело свежее дерево.
   "Что он там увидел такое интересное?" – подумала я и остановилась около большой бочки, подставленной под жёлоб и полной дождевой водой. В это время и Тншкин заметил меня.
   Я хотела подойти, посмотреть, что он разглядывает, но Тишкии замахал рукой.
   – Чего уставилась? Тебе тут делать нечего, – сказал он.
   Меня поразило то, что Тишкин сказал это очень тихо. Обычно голос у него был громкий, визгливый. Я побежала домой.
   И вот пока я прыгала то одной, то другой ногой в большие следы, протоптанные от крыльца по грязному двору, стараясь не запачкать туфли, передо мной складывалось и складывалось какое-то ещё не ясное мне самой ощущение того, зачем Тишкин стоит, наклонившись, под окном барака, где жили фабричные и откуда я только что вышла.
   Почему-то вспоминалось, как он своей неспешной и даже медлительной походкой проходит ко двору, как курит и, прежде чем бросить окурок, поворачивает его к себе обгоревшим концом и плюет на него и что отец мой называет его "этот мерзавец Тишкин". Всё наполняло меня сейчас каким-то противным чувством, и по спине моей пробежал озноб. И вдруг я с неожиданной точностью увидела перед собой окно, у которого он стоял, и ясно вспомнила этот отщеплённый внизу угол наличника. Ведь это Ваня отщепил его, когда лез в свою комнату через окошко! Мы играли тогда в классы около их окна, а он смеялся и говорил: "Девчонкина игра..."
   В передней я сразу же с радостью услышала звуки скрипки отца и, не вытерев ног, вскочила в комнату. Мама была в кухне.
   – Папа, знаешь, там Кондратьев пришёл, – шепнула я, помня, что обещала Кондратьеву сказать отцу тихонько, – и он хочет повидаться...
   Но, говоря об этом, я чувствовала, что есть ещё главное, о чём надо сказать отцу... Как я поняла это, – не знаю.
   – Ну, и очень хорошо, – ответил отец. – Вот ноги ты не вытерла. В такую грязь лучше уж в калошах ходить.
   – ...Они там все сидят, смотрит картинку...
   – Какую картинку? И где сидят? – спросил отец.
   – Где Ваня живёт... где Дуняша раньше жила... – И тут я неожиданно для себя быстро сказала: – А Тишкин стоит под ихним окном, подглядывает.
   – Ладно, беги к маме, – внезапно вставая из-за стола, сказал отец. Он торопливо положил скрипку в футляр, прошёл в переднюю, взял фуражку и вышел.
   Но я не пошла к маме, а выскочила на крыльцо и увидела, как отец идёт к бараку. Вот он поровнялся с дверью, вот, не заглянув за угол, открыл дверь и вошёл. Значит, он не понял, где стоит Тишкин? А ведь так заторопился, когда про него услышал! Я побежала к бараку, заглянула за угол и увидела, что Тишкин куда-то ушёл. Ну, теперь отец скажет, что никакого Тишкина не было и я "напрасно путаю", как он иногда говорит.
   Я раздумывала об этом, когда отец спокойно вышел из общежития. Он заметил меня, подозвал и, ничего не сказав мне, обнял за плечи и повернул к нашему крыльцу. Вдруг из дворницкой вместе с молодым сторожем Матвеем появился Тишкин. Они оба направлялись к двери барака, и в это время оттуда навстречу им, о чём-то весело разговаривая, вышли Кондратьев и несколько рабочих. Они шли, не обращая внимания на Тишкина, который, завидев их, остановился и даже отступил немного в сторону, пропуская идущих.
   – С прибытием вас, господин Кондратьев! – насмешливо сказал Тишкин с шутовским поклоном.
   Кондратьев остановился и прямо посмотрел на него прищуренными глазами. Всё лицо его, большой лоб и прямые, сейчас сведённые у переносицы брови – всё выражало презрительное негодование.
   – Смотри, Тишкин, – сказал он, – как бы тебе худо не было!
   – А мне за что? – нагло ответил Тишкин.
   – Продаёшь... – Кондратьев помедлил. – Так помни: себе дороже станет.
   И, сопровождаемый рабочими, он не спеша пошёл к воротам.
   Матвей быстро кинулся к проходной будке и вместе с другим сторожем остановил идущих. Пропуская их по очереди мимо себя, он проводил обеими руками по их бокам и карманам но, видно, ничего не обнаружил. Последним прошёл Кондратьев.
   Прошла неделя, а может быть, и больше. Однажды отец вынул скрипку, посидел немного, положил её на колени, потом встал и взял с полки несколько тетрадей нот.
   Он открыл одну тетрадь и поставил на пюпитр. И вдруг выскользнула и развернулась сложенная вчетверо плотная бумага. Я подбежала и подняла её: это была та самая картинка, которую я видела в руках Кондратьева. "Давай-ка её сюда! – сказал отец, протягивая руку, – это нужная мне вещь". Я поняла, что он тогда взял эту бумагу у Кондратьева и спрятал у себя.
   Много лет спустя такой агитационный листок я увидела в Ленинском музее и хорошо рассмотрела и прочитала то, чего не могла увидеть в детстве. Это – приложение к ленинской газете "Искра", изданное Союзом рабочих социал-демократов. Повыше, над рядом солдат с ружьями, нарисованы священники и монахи в черных рясах, и там написано: "Мы морочим вас". В следующем ряду изображено совсем немного людей, и около них стоит надпись: "Мы правим вами"; а на самом верху помещаются только царь и царица, и там написано: "Мы царствуем над вами".
   Внизу были стихи:

   Но настанет пора – возмутится народ,
   Разогнёт он согбенную спину,
   Дружным, могучим напором плеча
   Опрокинет он эту махину.

Рисунки А. Кокорина.