Александра Бруштейн. Дорога уходит в даль... (отрывок, часть II)





СТРАШНОЕ СУДИЛИЩЕ

   В понедельник утром – ничего не поделаешь – я отправляюсь в институт. Торжественных проводов мне уже не устраивают. Папы нет дома – он у больного. Без папы некому напомнить мне о том, что в жизни надо говорить одну только правду. Да и опыт первого дня учения уже показал нам с напой, что в институте надо говорить правду лишь с оговоркой: "...если это не повредит моим подругам!" Это компромисс, говорит папа, то есть отступление от своих правил, уступка жизни. Когда-нибудь компромиссов больше не будет – будет одна правда и честность...
   – А это будет скоро?
   – Может быть, и скоро...
   Папа говорит это так неуверенно, как если бы он утверждал, будто когда-нибудь на кустах шиповника будут расти пирожки с капустой!
   Но все-таки еще вчера вечером мы с папой уточнили: солгать из страха перед Дрыгалкой или Колодой, из страха перед наказанием нельзя. Это трусость, это стыдно. Солгать из желания получить что-нибудь для своей выгоды тоже нельзя. Это – шкурничество, это тоже стыдно. Говорить неправду можно только в тех случаях, когда от сказанной тобою правды могут пострадать другие люди. Тут надо идти на компромисс. Это и горько, и больно, и тоже, конечно, стыдно, но что поделаешь?
   Мама и Поль прощаются со мной молча, крепко целуют меня. Обе они грустные, словно провожают меня не в институт, а на гильотину. Одна только Юзефа верна себе: она раз десять напоминает мне о том, что вещи надо "берегчи", потому что за них плачены "деньги, а не черепья".
   Первые, кого я встречаю в швейцарской, когда вешаю свою шляпенку, – это Маня и Катя Кандаурова. Катю совершенно нельзя узнать! Она чистенькая ("Мы с мамой ее в корыте вымыли!" – радостно объясняет Маня), платье ее и фартук тщательно выглажены, ботинки начищены, как зеркало. Но главная перемена – в ее голове. Теперь Колода уже не скажет, не может сказать, что Катя Кандаурова – дикобраз. Ей старательно вымыли голову, волосы стали мягче и лежат ровненько под розовым гребешком. Все мы, обступив Катю и Маню, говорим о том, какая Катя стала аккуратная, и все мы этому радуемся. Уж очень она была жалкая в субботу, когда плакала перед Колодой и Дрыгалкой.
   Теперь этого нет. Нельзя сказать, что Катя Кандаурова веселая, – да и с чего бы ей веселиться? – но она спокойная, нет в ней этого пугливого шараханья, как у птенца, который выпал из гнезда и чувствует, что сейчас на него наступит чья-то нога.
   Маня рассказывает мне и Лиде, что они написали письмо Катиной тете Ксении, которая живет в другом городе. Тетя Ксения, по словам Кати, хорошая, добрая. Папа ее очень любил, так что и Катя ее любит, – так сказать, понаслышке, потому что сама никогда ее не видала. Перед смертью папа написал сестре, прося позаботиться о Кате.
   Единственный человек, который словно даже не замечает перемены в Кате Кандауровой, – это Дрыгалка. Конечно, если бы Катя снова явилась в виде Степки-Растрепки, Дрыгалка, наверное, заметила бы это, она бы опять сказала какие-нибудь насмешливые и обидные для Кати слова. Но простое доброе слово ободрения вроде: "Ну вот, молодец, Кандаурова, совсем другой вид теперь!" – такого Дрыгалка не говорит и никогда не скажет. Она, наверное, и не умеет говорить такого! Окинув Катю быстрым скользящим взглядом, Дрыгалка только по своему обыкновению обиженно поджимает губки.
   – Знаешь, что? – говорит мне Лида Карцева, глядя на меня в упор умными серо-голубыми глазами. – Нехорошо, что о Кате Кандауровой заботятся только Маня и ее семья... Что же мы ей, не подруги, что ли?
   – Надо и нам тоже! – гудит басом Варя Забелина.
   Мы стоим все в коридоре, в глубокой нише под одним из огромных окон, закрашенных до половины белой краской.
   – Нам надо сложиться, кто сколько может, – предлагает Лида. – И отдать эти деньги Мане. Потихоньку от Кати, понимаете? Чтобы Кате не было обидно.
   – И чтобы Мане не было обидно! – вмешивается Варя.
   – Давайте после уроков, – говорит Лида, – пойдем ко мне. Моя мама, наверное, даст нам денег. А потом пойдем ко всем вам – тоже попросим...
   – Моя мама тоже даст! – говорю я.
   – И моя бабушка тоже! – уверена Вари Забелина.
   – Ну, а мои тетя, наверное, не даст, – в раздумье качает головой Меля Норейко. – Она ужясно не любит давать... Она, знаете, немножечко жядная...
   Мы и не заметили, как около оконной пиши, где мы стоим, скользнула, как тень, Дрыгалка!
   – Что это вы тут шепчетесь? У нас правило: по углам шептаться нельзя! Это запрещено, медам!
   – А мы не шепчемся... Мы громко разговариваем... – говорю я. Во мне поднимается возмущение против Дрыгалки. Что же это за наказание такое, что она всюду подкрадывается и все запрещает? Этого "нельзя"! Это "не разрешаю"!
   Звонок прерывает наш разговор с Дрыгалкой.
   – В класс, медам! На урок!
   Катя, как и прежде, сидит на парте рядом со мной. Но теперь я уже не злюсь на это, как в первый день. Ох, как стыдно мне теперь это вспоминать! Наоборот, я стараюсь, чем могу, выразить доброе отношение к ней.
   После окончания уроков мы выходим на улицу. Как хорошо, как вольно дышится! Но нам некогда наслаждаться золотым августовским днем, – мы должны идти к своим мамам, попросить у них денег, а потом отнести эти деньги Мане – для Кати Кандауровой.
   Решаем идти сперва к Меле Норейко – она живет всех ближе, – потом к Вариной бабушке, к Лидиной маме, а затем к моей.
   Идем мы весело, шутим, смеемся. Только Меля почему-то на себя не похожа! Она все время молчит, даже иногда вздыхает. Наконец, не выдержав, она берет меня под руку, чтоб я шла медленнее. Когда мы таким образом немножко отстаем от Лиды и Вари, Меля говорит мне негромко и как-то нерешительно:
   – Знаешь, что? Я побегу вперед и посмотрю, кто у нас дома, тетя или папа... А?
   – А почему? – недоумеваю я. – Разве это не одно и то же?
   – Ну да! Одно и то же!.. У меня папа – это одно, а тетя, папиного брата жена, – совсем не то же! И мне бы хотелось, понимаешь... Ну, одним словом, гораздо бы лучше, если бы мы застали папу, а не тетю! Я побегу, а?
   Меля летит стрелой вперед, к своему дому. А мы идем медленно, мы немного озадачены загадочными Мелиными словами.
   Когда мы подходим к дому с большой вывеской "Ресторан Т. Норейко", Меля уже дожидается нас у ворот.
   – Где вы копаетесь? Скорее, скорее!
   И, ведя нас во двор дома, Меля тихонько шепчет мне:
   – Тетя занята, она грязное белье в стирку отдает. Ресторанное: скатерти, салфетки... А папу я сейчас приведу! Если тетя войдет, вы, смотрите, ничего при ней не говорите!
   Все это нам не нравится, но отступать поздно.
   Мы входим в квартиру Норейко, Меля вводит нас в маленькую переднюю. В ней нет даже стульев. Из соседней комнаты доносится негромкий голос, мерно считающий:
   – Тридцать шесть... Тридцать семь… Тридцать восемь...
   – Подождите здесь, я сию минуту...
   Меля в самом деле через минуту – другую приводит к нам толстого человека с добродушным лицом.
   – Вот. Это мой папулька. Папулька, это мои подружки... Папулька, мне нужны деньги, понимаешь? И не марудь, папулька: слышишь, тетя уже пятьдесят вторую салфетку считает! Скоро кончит...
   – Деньги? – пугается папулька. – А на что тебе деньги?
   – Ну, мало ли, папулька, какие у меня расходы!
   Папулька растерян. У него даже взмокли волосы на лбу.
   – Полтинник довольно?
   – Папуля! – укоряет его Меля. – Дай канарейку. И поживее!
   Из соседней комнаты доносится:
   – Шестьдесят восемь, шестьдесят девять... Семьдесят...
   – К сотой салфетке подходит! – торопливо шепчет Меля. – Беги скорей к кассирше, возьми у нее канарейку – и конец!
   Папулька исчезает. Затем, вернувшись, достает зажатую в кулаке измятую рублевую бумажку. Испуганно оглядываясь на дверь, отдает деньги Меле. Меля быстро сует их в карман.
   С этой минуты и Меля и ее папулька преображаются. С их лиц сходит выражение пугливой настороженности. На папулькином лбу разглаживаются морщины. Отец и дочь весело, радостно обнимаются. Меля шутливо пытается головой боднуть отца в живот.
   – Дочка у меня, а? – подмигивает нам папулька. – Министерская голова, нет?
   Но Меля бесцеремонно выталкивает отца из комнаты.
   – В ресторан, папулька! Там лакеи без тебя все разворуют.
   Папулька скрывается.
   Меля торопливо передает папулькину рублевку Лиде.
   – Прячь, прячь скорее!
   Между тем в соседней комнате голос, монотонно считавший белье, смолкает. В переднюю, где мы стоим, входит миловидная женщина, толстенькая и кругленькая, как пышка. На лбу у нее мокрое полотенце, которое она придерживает одной рукой. Другой рукой она запахивает на груди растерзанный капот.
   – Ох, голова! Ох, голова! – стонет она.
   – Болит, тетечка? – участливо спрашивает Меля.
   – Не дай бог... А это кто? – вдруг замечает нас Мелина тетя.
   – Это, тетечка, мои подруги пришли. В гости...
   – Ох, тесно у нас тут! Какие уж гости! – неприветливо говорит Мелина тетя. – Тебе обедать надо...
   – Мы уходим, – спокойно говорит Лида. И мы, простившись, выходим на улицу.
   – Не понравилась мне эта "тетечка"! – мрачно говорит Варя.
   – Ну, ладно, идем теперь к Варе, – напоминает Лида.
   Болтая, смеясь, мы подходим к домику на окраине.
   – Вот. Наш домик, – говорит Варя и смотрит на этот домик так ласково, как на хорошего человека.
   Это и вправду славненький домик. Он густо увит диким виноградом, и конец лета раскрасил листья во все цвета. В садике на маленькой жаровне стоит таз, в котором варится варенье. А рядом сидит на стуле старушка и слегка помешивает варенье ложкой.
   – Бонжур, мадам Бабакина! – весело приветствует старушку Варя.
   – Бонжур, мадмуазель Внучкина! – спокойно отзывается "мадам Бабакина". – О, подружек привела! В самый раз пришли: варенье готово! Из слив...
   Мы не успеваем оглядеться, как Варина бабушка уже усадила нас за садовый стол, поставила перед каждой из нас полное блюдце золотисто-янтарного варенья и по куску хлеба.
   – Как вкусно! – восхищается Лида.
   – До невозможности! – говорю и я с полным ртом.
   Варя обнимает свою бабушку.
   – Еще бы не вкусно! Кто варил? Варвара Дмитриевна Забелина. Сама Варвара Дмитриевна! Понимаете, пичюжки?
   Варя очень похоже передразнила Мелино "пичюжки". Это, конечно, опять вызывает смех. Впрочем, в этом чудесном садике, позади дома, увитого разноцветным диким виноградом, да еще за вареньем Варимой бабушки нам так радостно и весело, что мы смеемся по всякому пустяку, и жизнь кажется нам восхитительной! Я смотрю то на Варю, то на ее бабушку, – они удивительно похожи друг на друга. Бабушка говорит басом, как Варя, и у обеих, у бабушки и внучки, одинаковые карие глаза.
   – Спасибо, Варвара Дмитриевна! – благодарим мы с Лидой.
   – Какая я вам Варвара Дмитриевна! – удивляется старуха. – Бабушкой зовите меня, ведь вы подружки Варины! Сына моего, Вариного отца, товарищи всегда меня мамой звали. А вы зовите бабушкой.
   – А мы к тебе по делу пришли, бабушка! – говорит Варя.
   Выслушав наш рассказ о Кате Кандауровой, которая живет в семье Мани Фейгель, Варвара Дмитриевна говорит растроганно:
   – Пригрели добрые люди сироту... Варвара, где наш банк?
   Варя приносит из дома "банк" – коробку из-под печенья "'Жорж Борман".
   Варвара Дмитриевна открывает коробку, смотрит.
   – Гм... Не густо, – вздыхает она. – Ну, все-таки, я думаю, рубль мы можем дать, а, Варвара? Надо бы побольше, да еще долго до пенсии, вдруг на мель сядем?
   – Не будем жадничать, бабушка! Наскребем все два...
   Вот у нас уже собрано три рубля. Отлично! Мы прощаемся с бабушкой Варварой Дмитриевной, в которую мы с Лидой успели влюбиться по уши. Мы ей, видно, тоже понравились – она с нами прощается ласково, обнимает и целует нас.
   Теперь мы идем к Лидиной маме. Она дает нам три рубля.
   Наш сбор идет отлично. Отсюда идем к нам.
   У нас неожиданно в сбор денег включается весь дом. Мама дает три рубля. Поль безмолвно кладет на стол полтинник. Юзефа, стоявшая у притолоки и внимательно прислушивавшаяся к разговору, достает из-за пазухи большой платок, на котором все четыре угла завязаны в узелки, развязывает один из узелков, достает из него три медных пятака и кладет их на стол.
   – От ще и от мене. Злотый... Сироте на бублик!
   Наш дом собрал три рубля шестьдесят пять копеек. Пришедший в эту минуту дедушка добавляет для ровного счета еще тридцать пять копеек – всего четыре рубля.
   Папа прибавляет еще одну "канарейку". Пришедший к нам Иван Константинович Рогов дает столько же. У нас уже собрано целых двенадцать рублей. Сумма немаленькая!
   – А теперь, девочки, – говорит папа, – ваше дело кончено. Отдать эти деньги Фейгелю должен кто-нибудь другой, иначе обидите хорошего человека. Я его знаю; я врач того училища, где он работает. Оставайтесь здесь, веселитесь, а главное, никому обо всем этом не говорите. Помните, ни одной душе! Ни одного слова. Вы еще головастики, вы не знаете, из-за этого могут выйти неприятности. Я потом, мимо едучи, зайду к Фейгелю домой и все ему передам.
   – Я бабушке скажу, чтобы в секрете держала! – соображает Варя.
   – А я маме... – озабоченно говорит Лида Карцева. – Она может нечаянно проболтаться.
   На том и расстаемся.
   Папа, как говорится, "словно в воду глядел"! Мы, правда, были осторожны и зря не болтали, но неприятности – и какие! – сваливаются на наши головы уже на следующий день.
   Поначалу все идет, как всегда. Только Меля Норейко опаздывает – вбегает в класс хоть и до начала первого урока, но уже после звонка. Она проходит на своё место. Я успеваю заметить, что глаза у нее красные, заплаканные. Но тут в класс вплывает Колода, начинается урок, надо сидеть смирно.
   После урока я подхожу к Меле.
   – Меля, почему ты?..
   – Что я? Что? – вдруг набрасывается она на меня с таким озлоблением, что я совсем теряюсь.
   – Да нет же... Меля, я только хотела спросить: ты плакала? Что-нибудь случилось? Плохое?
   – Ну, и плакала. Ну, и случилось. Ну, и плохое...
   И вдруг губы ее вздрагивают, и она говорит жалобно:
   – Разве с моей тетей можно жить по-человечески? Для нее что человек, что грязная тарелка – все одно!
   На секунду Меля прижимается лбом к моему плечу.
   Мне очень жаль Мелю. Хочу сказать ей приятное.
   – Знаешь, Меля, мы для Кати...
   Но тут Меля злобно шипит мне в самое лицо:
   – Молчи! Я не знаю, что вы там для Кати... Я с вами не ходила, я дома осталась! Ничего не знаю и знать не хочу!
   Но тут служитель Степан начинает выводить звонком сложные трели, – конец перемене. Мы с Мелей бежим в класс.
   Когда кончается третий урок и все вскакивают, чтобы бежать вон из класса, в коридор, Дрыгалка предостерегающе поднимает вверх сухой пальчик.
   – Одну минуту, медам! Прошу всех оставаться на своих местах...
   Все переглядываются, недоумевают, что такое затевает Дрыгалка? Но та уже подошла к закрытой двери из класса в коридор и говорит кому-то очень любезно:
   – Прошу вас, сударыня, войдите!
   В класс входит дама, толстенькая и кругленькая, как пышка, и расфуфыренная пестро, как попугай. Серое шелковое платье, красная кружевная мантилька, шляпа, отделанная искусственными полевыми цветами, ромашками, васильками и маками. В руках пестрый зонтик.
   Меля побледнела, как мел, и отчаянно кричит:
   – Тетя!
   Только тут мы, Лида, Варя и я, узнаем в смешно разодетой дамочке ту усталую женщину, которую накануне мы видели в квартире Норейко в растерзанном капоте, с компрессом на голове. Это Мелина тетя...
   Сухой пальчик Дрыгалки трепыхается в воздухе весело и победно, как праздничный флажок.
   – Одну минуту! Попрошу вас, сударыня, указать, кто именно из девочек моего класса приходил вчера к вашей племяннице?
   Мелина тетя медленно обводит глазами всю толпу девочек. Она внимательно и бесцеремонно всматривается в растерянные, смущенные лица.
   – Вот! – обрадованно тычет она пальцем в сторону Лиды Карцевой. – Эта была!
   Таким же манером она указывает на Варю Забелину и на меня.
   Все мы стоим, переглядываясь непонимающими глазами (Меля сказала бы: "Как глупые куклы!"). Что случилось? В чем мы провинились? И все смотрят на нас, у всех на лицах тот же вопрос...
   Зато Дрыгалка весела, словно ей подарили пряник!
   – Значит, Карцева, Забелина и Яновская? Прекрасно... Карцева, Забелина, Яновская, извольте после окончания уроков явиться в учительскую!
   И, обращаясь к Мелиной тете, Дрыгалка добавляет самым изысканно вежливым тоном:
   – Вас, сударыня, попрошу следовать за мной.
   И уводит ее из класса. Все бросаются к нам с расспросами. Но ведь мы и сами ничего не знаем!
   – Ну да! – кричат нам. – Не знаете вы! А за что вас после уроков в учительскую зовут?
   Но у нас такие искренне растерянные лица, что нам верят: да, мы, видно, вправду ничего не знаем. Все-таки класс взбудоражен страшно.
   Все высыпают в коридор. Я тоже хочу идти вместе со всеми, но Меля удерживает меня за руку в пустеющем классе.
   – Подожди... – шепчет она мне. – Одну минуточку!
   Когда мы остаемся одни, Меля говорит мне, придвинув лицо к моему:
   – Имей в виду, и Лиде с Варей скажи... Она все врет! Ее не было, когда папулька мне "канарейку" дал, она в это время в другой комнате грязное белье считала.
   – А зачем ты мне все это говоришь?
   – А затем, что и вы никакой рублевки не видели, понимаешь? Не видали вы! И все... А что там после было – у Лиды, у Вари, у тебя, – про это и я ничего не знаю, я же с вами не ходила... Скажи им, понимаешь?
   Резким движением Меля идет к своей парте, ложится, съежившись, на скамейку лицом к спинке и больше как будто не хочет меня замечать.
   Но я вижу, что ее что-то давит.
   – Меля... – подхожу я к ее парте. – Меля, пойдем в коридор. Завтракать.
   Меля поворачивает ко мне голову.
   – Я тебе сказала: ступай, скажи им! Не теряй времени... Ты ее не знаешь, она такое может наговорить!
   С тоской Меля добавляет:
   – И хоть бы со злости она это делала! Так вот: не злая она. Одна глупость и жадность... Ступай скорее, Саша, скажи девочкам: вы никакой рублевки не видали!
   Я передаю Лиде и Варе то, что велела сказать Меля.
   Варя широко раскрывает свои большие глаза с поволокой.
   – Нич-ч-чего не понимаю!
   – А что понимать-то? – спокойно говорит Лида. – Если спросят, видели ли мы, как Мелин папа дал ей рубль, надо сказать: нет, не видели. И конец! Очень просто.
   Может быть, это очень просто, но все-таки это и очень сложно. И неприятно тоже. И все время сосет беспокойство: зачем нас зовут в учительскую? Что еще там будет?
   Так ходим мы по коридорам, невеселые, всю перемену. Зато Дрыгалка просто неузнаваема. Она носится по институту, как пушинка с тополя. И личико у нее счастливое... Заворачивая из малого коридора в большой, мы видим, как она дает служителю Степану какой-то листок бумаги и строго наказывает:
   – Сию минуту ступайте!
   – Да как же, барышня, я пойду? А кто без меня звонить будет носче четвертого урока и на пятый?.. Не обернусь я за один урок в три места сбегать!
   – Пускай Франц вместо вас даст звонок! – говорит Дрыгалка и, увидя нас, быстро уходит.
   Варя встревожено качает головой.
   – Это она нам что-то готовит...
   – Степу куда-то посылает. В три места... Куда бы это? – гадаю я.
   Когда после окончания уроков мы входим в учительскую, там уже находятся три человека. За большим учительским столом торжественно, как судья, сидит Дрыгалка. Па диване – тетя Мели Норейко. В кресле – бабушка Вари Забелиной.
   – Бабушка! – двинулась было к ней Варя.
   Но Дрыгалка делает Варе повелительный жест: не подходить к бабушке! Потом она указывает нам место у стены.
   – Стойте здесь!
   Мы стоим стайкой, все трое. Лида, как всегда, очень спокойная, я держусь, или, вернее, хочу держаться, спокойно, но на сердце у меня, как Юзефа говорит, "чогось каламитно". Варя не сводит встревоженных глаз со своей бабушки.
   – Бабушка! – не выдерживает она. – Зачем ты сюда пришла?
   Старуха Варвара Дмитриевна отвечает, разводя руками:
   – Пригласили...
   Дрыгалка стучит карандашом о пепельницу.
   – Прошу тишины, медам!
   Варвара Дмитриевна искоса скользит по Дрыгалке не слишком восхищенным взглядом. Сегодня Варина бабушка правится мне еще больше, чем вчера. В стареньком и старомодном черном пальто Варвара Дмитриевна держится скромно и с достоинством. Это особенно заметно, когда видишь сидящую на диване расфуфыренную тетю Мели Норейко. Она обмахивается платочком и порой даже стонет:
   – ф-ф-ухх! Жарко...
   Никто на это не откликается.
   Проходит несколько минут, и в учительскую входит... мой папа! Он делает общий поклон, Дрыгалка ему руки не протягивает, только величественным жестом указывает ему на стул около стола. Папа осматривает всех близорукими глазами. Когда его взгляд падает на нас, трех девочек, он начинает всматриваться, прищуриваясь и поправляя очки. Меня он не видит, потому что меня заслоняет Лида Карцева. Я делаю шаг в сторону, и папа узнает меня.
   – Здравствуй, дочка! – кивает он мне.
   Умница папа! Понимает, что здесь не надо называть меня по-домашнему – "Пуговка".
   – Здравствуй, папа! – говорю я. Дрыгалка строго поднимает брови.
   – Прошу не переговариваться!
   Папа секунду смотрит на Дрыгалку и говорит ей с обезоруживающей любезностью:
   – Прошу извинить меня... Но мы дома приучаем ее к вежливому обращению.
   Я вижу, что и Лида, и Варя, и даже Варвара Дмитриевна смотрят на папу добрыми глазами. Я тоже довольна: мой Карболочка здорово "смазал" Дрыгалку.
   Тут в учительскую входит новый человек. На некрасивом умном лице внимательно глядят знакомые мне серо-голубые глаза. Смотрю, Лида кивает этому человеку и он ей тоже. Ясно: это Лидин папа.
   Увидев моего папу, незнакомец подходит к нему и дружески пожимает ему руку.
   – Якову Ефимовичу!
   И папа радуется этой встрече.
   – Здравствуйте, Владимир Эпафродитович!
   Ну, и отчество у Лидиного папы! Сразу не выговоришь!
   – Что ж, – говорит Дрыгалка после того, как он тоже садится на стул, – теперь все в сборе, можно начинать.
   – Я был бы очень признателен, если бы мне объяснили, зачем меня так срочно вызвали сюда, – говорит Лидин папа.
   – Об этом прошу и я, – присоединяется мой папа.
   – И я... – подает голос Варвара Дмитриевна.
   – Сию минуту! – соглашается Дрыгалка. – Я думаю, мадам Норейко не откажется рассказать здесь о том, что произошло в их доме. Прошу вас, мадам Норейко!
   Мне почему-то кажется, что ручка двери шевелится! Но мадам Норейко уже рассказывает:
   – Ну вот, значит... Вчера или третьево дни, что ли... Нет, вчера, вчера!.. Пришли к нам вот эти самые три девочки. Я думала, приличные дети с приличных семейств! А они напали на моего брата и отняли у него рубль денег!
   Что она такое плетет, Мелина тетя?
   – Прошу прощения, – вежливо вмешивается папа. – Вот вы изволили сказать: девочки н а п а л и на вашего брата и о т н я л и у него деньги...
   – Ограбили, значит, наши девочки вашего брата! – уточняет Лидин папа очень серьезно, но глаза у него улыбаются.
   – Что же, – продолжает папа, – эти девочки были при оружии?
   – Не-е-ет... – задумчиво, словно вспоминая, говорит мадам Норейко. – Ружьев я у них не видала.
   Тут мужчины – наши папы, – переглянувшись, смеются. И Варвара Дмитриевна улыбается. Мы тоже еле сдерживаем улыбку. Одна Дрыгалка не теряет серьезности, она только становится все злее, как "кусучая" осенняя муха.
   – Позвольте, позвольте, – взывает она. – Здесь не театр, смеяться нечему!
   – Да, да, – посерьезнев, соглашается Лидии папа. – Здесь не театр. Здесь, по-видимому, насколько я понимаю, судебное разбирательство. В таком случае разрешите мне, как юристу, вмешаться и задать свидетельнице, госпоже... э-э-э... Норейко, еще один вопрос.
   – Пожалуйста, – неохотно соглашается Дрыгалка.
   – Госпожа Норейко! Вы утверждаете, что наши девочки напали на вашего брата.
   – Ну, не напали, это я так с ошибкой сказала... Я по-русску не очень, – уступает Мелина тетя. – Они, как сказать, навалилися на моего брата, стали у его денег просить...
   – Вы были свидетельницей этого? – продолжает Владимир Эпафродитович. – Вы это сами видели, своими глазами?
   Мадам Норейко нервно теребит взмокший от пота платочек.
   Я все смотрю на дверь. Что хотите, а она чуть-чуть приотворяется! Потом снова затворяется... Что за чудеса?
   – Разрешите мне в таком случае задать вопрос самим обвиняемым, этим девочкам, – говорит Карцев и обращается ко мне: – Вот, девочка, скажите: правду говорит эта дама? (Про Мелину тетку!) Вы в самом деле отняли у ее брата рубль?
   Я так волнуюсь, что сердце у меня стучит на всю комнату. Наверное, даже на улице слышно, как оно стучит: паммм, паммм, паммм!.. Но я отвечаю твердым голосом:
   – Неправда! Ничего мы у него не отнимали.
   – Но если она видела это своими глазами! – продолжает Карцев.
   – Это неправда! – вмешивается Лида.– Она пришла в комнату после того, как ее брат уже ушел.
   – А другие девочки это подтверждают?
   – Подтверждаем! – очень серьезно говорим мы с Варей.
   – Ну, что же! Все ясно, – подытоживает Лидии папа, обращаясь к Мединой тетке. – Вас в комнате не было, вы ничего сами не видели... Откуда же вам известно то, что вы здесь утверждаете? Про рубль, отнятый у вашего брата?
   – А вот и известно! – с торжеством взвизгивает тетка.
   – Откуда?
   – От кассирши! – говорит она и смотрит на Карцева уничтожающим взглядом. – Да, от кассирши, вот именно! Пересчитали вечером кассу – рубля не хватает! Кассирша говорит: он взял. Он – брат моего покойного мужа. Мы с ним компаньоны, у нас этого не может быть, чтобы один без другого из кассы хапал. Где же этот рубль? Я не брала, кассирша говорит: он хапнул.
   Тут уж мне не кажется, что с дверью творится что-то неладное. Она в самом деле открывается, и в учительскую входит... Мелин папулька!
   Он одет по-городскому – в пальто, на голове шляпа.
   – Тадеуш! – кричит ему тетка.– А кто остался в ресторане? Там же все раскрадут, разворуют, господи ты мой, боженька!
   Но Тадеуш Норейко, красный, как помидор, еще более потный, чем мадам Норейко, выхватывает из кармана рублевку и швыряет се в лицо своей невестке.
   – На! Подавись, жаба! – Он говорит совсем, как Меля: "жяба".
   И, обращаясь к присутствующим в комнате людям:
   – Компаньонка она моя! За рубль удавится, за злотый кого хотите продаст, мать родную утопит... Хорошо, дочка за мной прибежала: "Иди скорей, папулька, в институт!" Я тут под дверью стоял, я все-е-е слышал! А девочки эти даже близко ко мне не подходили, а не то чтобы на меня нападать!
   Перед таким ослепительным посрамлением врагов всем становится ясно, что представление, затеянное Дрыгалкой, провалилось самым жалким образом. Чтобы скрыть конфуз, Мелина тетка вскакивает, словно вдруг что-то вспомнила:
   – Ох, сумасшедший человек! Бросил ресторан – воруйте, кто сколько хочет...
   Поспешно раскланявшись с Дрыгалкой, тетка уходит. За ней уходит Мелин папулька.
   – Что ж? – говорит папа. – Думаю, и нам можно уходить.
   – Судебное разбирательство закончено, – ставит точку Лидин папа.
   Дрыгалка порывисто поднимает руку в знак протеста.
   – Нет, милостивые государи, но кончено. Эта дама, может быть... ну, несколько преувеличила. Но я и сама вижу: эти девочки на опасном пути. Они что-то затевают, может быть, собирают между собой деньги на какие-то неизвестные дела!..
   – А этого нельзя? – спрашивает папа очень серьезно.
   – Нельзя! – отрезает Дрыгалка. – Никакие совместные поступки для неизвестных начальству целей воспитанницам не разрешены. Это – действие скопом! Незаконно!
   Тут вдруг Варвара Дмитриевна Забелина, о которой все как бы забыли, встает со своего кресла и подходит к столу Дрыгалки. Она очень бледна, и папа спешит подать ей стул.
   – А скажите, госпожа классная воспитательница... – обращается она к Дрыгалке, очень волнуясь, и губы у нее дергаются. – Вот эти девочки... разбойницы эти, грабительницы... они вчера у меня свежее варенье с хлебом ели. Это, значит, тоже незаконно, скопом, да? Стыдно-с! – вдруг говорит она густым басом. – Из-за такого вздора вы этих занятых людей от дела оторвали! За мной, старухой, сторожа прислали, хоть бы записку ему дали для меня... Я шла сюда – люди смотрели: старуху, полковницу Забелину, как воровку, сторож ведет!.. Ноги у меня подкашивались, думала, не дойду я, не дойду...
   – Бабушка!
   Варя в тревоге бросается к Варваре Дмитриевне, быстро достает из ее сумочки флакон с каплями. Папа берет капли, отсчитывает в стакан с водой, поит Варвару Дмитриевну. Она, бедная, совсем сникла, опустилась на стул и тяжело дышит.
   – Бабушка... – плачет Варя. – Дорогая... Пойдем домой!
   – Я сейчас бабушку вашу отвезу, – говорит папа. – Отвезу домой и посижу с ней, пока ей не станет лучше. Хорошо?
   – Спасибо, – шепчет с усилием Варвара Дмитриевна.
   Папа молча кланяется Дрыгалке, пожимает руку Лидиному папе и уходит, ведя Варвару Дмитриевну под руку. Лидин папа, поклонившись, тоже уходит.
   Мы остаемся в учительской вместе с Дрыгалкой. Она коротко бросает:
   – Можете идти!
   Под каменным взглядом ее глаз мы гуськом уходим из учительской. Ох, отольется еще, отольется нам то унижение, которое Дрыгалка вынесла, как она думает, из-за нас, а на самом доле из-за своей собственной злобности и глупости.
   Мы выходим на улицу. Там дожидается нас Карцев. Моего папы и Варвары Дмитриевны нет.
   – Они уже уехали, – отвечает Лидин папа на наш немой вопрос. – Яков Ефимович увез эту милую старую даму. Лидин папа прощается с нами и уходит.
   – Девочки! – предлагает Лида. – Проводим Варю домой, а?
   Конечно, мы принимаем это предложение с восторгом и идем по улице. Но не тут-то было! Со всех сторон бегут к нам девочки – из нашего класса и из других классов, – взволнованные, красные; они, оказывается, дожидались нас во всех подворотнях, в подъездах домов; они хотели узнать, чем кончится "суд" над нами. Они засыпают нас вопросами. Впереди всех бегут к нам Маня, Катя Кандаурова и Меля.
   – Ну что? Ну как?
   Катя всхлипывает и жалобно сморкается.
   – Мы с Маней так боялись!..
   Во всех глазах такая тревога, такое доброе отношение к нам! Дрыгалка прогадала и в этом: она хотела разъединить нас, четырех девочек, на самом деле она самым настоящим образом сдружила нас и между собой и со многими из остальных учениц нашего института.
   Меля крепко прижимается ко мне.
   – Меля, это ты привела своего папу?
   – А то кто же?.. Я сразу за ним побежала.
   Наконец мы прощаемся с толпой девочек и уходим.
   Меля остается и нерешительно смотрит нам вслед.
   – Меля! А ты? – окликает ее Лида. – Что ты стоишь, "как глупая кукла"? Иди с нами провожать Варю!
   – А мне можно? – робко спрашивает Меля.
   – Ну конечно!
   Меля все так же нерешительно делает несколько медленных шагов.
   – Девочки! – вдруг говорит она. – Вы мне верите? Вы не думаете, что это я про вас тетке наболтала, как последняя доносчица, собачья извозчица?
   – Да ну тебя! – машем мы все на нее руками. – Никто про тебя ничего плохого не думает, никто!
   А Варя, скорчив очень смешную гримасу, творит, передразнивая любимое выражение Мели:
   – Меля! Никогда я такой дурноватой девочки не видела!
   Мы все смеемся. А Меля плачет в последний раз за этот день – от радости.

МОЙ ДУСЯ КСЕНДЗ!

   Утро начинается с необычного: я ссорюсь с Юзефой, а когда на шум приходит мама, то и с мамой.
   Не знаю почему, но мама и Юзефа вдруг выдумали, чтобы я брала с собой ежедневно в институт бутылку молока и выпивала его за завтраком на большой перемене.
   – Неужели так трудно выпить бутылку молока? – говорит мама.
   – Ну, а если я терпеть не могу молока, если я его ненавижу, если меня тошнит от пенок? – заплакала я.– Что я, грудная, что ли?
   Ничто мне не помогло. Юзефа аккуратненько налила молоко в бутылку и поставила в уголке моего ранца. Мама сказала, чтоб я была осторожна и не разбила бутылку. Юзефа успокоила маму:
   – Это очень крепкая бутылка! А что пробка слишком маленькая, так я бумаги кругом напихаю!
   И все. Я ухожу в институт, унося в ранце эту противную бутылку с противным молоком. Я так огорчена всем этим, что убегаю из дома ни свет ни заря, еще и девяти часов нет.
   В институте, поднявшись по лестнице в коридор, я вижу идущих впереди меня девочек из моего класса: Мартышевскую и Микошу. Мартышевскую зовут, как меня, Александрой, но не Сашей, не Шурой – таких имен в польском языке нет, – а Олесей, или Олюней. Чаще всего ее ласково зовут Мартышечкой, хотя она нисколько не похожа на обезьяну, она очень славненькая.
   Мартышевская и Микоша идут впереди меня и негромко переговариваются между собой по-польски.
   Я не вслушиваюсь в их разговор. Я все еще очень болезненно переживаю то, что на большой перемене я должна буду, как грудной ребенок, тянуть молоко из соски. Но позади меня идет человек, которому разговор Мартышевской и Микоши почему-то, видимо, очень интересен. Тихой, скользящей походочкой Дрыгалка перегоняет меня и берет за плечи Мартышевскую и Микошу.
   – На каком языке вы разговариваете, медам?
   Девочки смущенно переглядываются, как если бы их поймали на каком-то очень дурном поступке.
   – Я вас спрашиваю: на каком языке вы разговариваете?
   – По-польски... – тихо признается Олеся Мартышевская.
   – А вам известно, что это запрещено? – шипит Дрыгалка. – Вы живете в России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только по-русски.
   Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша хочет что-то возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и Лаурентина молчит.
   Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору.
   – На своем... на своем родном языке... – задыхаясь от обиды, шепчет Микоша. – Ведь мы польки! Мы хотим говорить по-польски.
   Мартышевская гладит ее по плечу.
   – Ну, тихо, тихо...
   Я вхожу в класс какая-то вроде оглушенная. В классе еще никого нет, пусто. Я усаживаюсь за своем партой, горестно подперев голову рукой. Так все нехорошо! И молоко это окаянное... И девочкам-полькам почему-то не позволяют говорить на родном языке.
   Дверь из коридора приоткрывается. В нее несмело входят две девочки – и не из нашего отделения, а из первого. Обычно мы друг к другу в чужое отделение не ходим. Девочки из первого живут в институте, они пансионерки, гордячки, они смотрят на нас, второе отделение, сверху вниз. А мы самолюбивые, насмешницы, мы не желаем унижаться перед "аристократками". И вдруг почему-то две из первого отделения к нам пожаловали!
   Не заметив меня, одна из них спрашивает у другой:
   – Думаешь, он сюда придет?
   – Ты же видела, прямо сюда пошел! – И вдруг, увидев меня: – Людка! А как же эта?
   Людка машет рукой.
   – Не беда! Она не наябедничает. Мне Нинка Попова говорила, ее Шурой звать, она ничего девочка...
   Мне смешно, что они переговариваются обо мне в моем присутствии. Словно меня нет или я сплю...
   – Видишь? – продолжает Люда. – Она смеется. Она ничего плохого не сделает.
   Выглянув в коридор, Люда испуганно вскрикивает:
   – Идет, Анька! Идет сюда!
   И обе девочки застывают в ожидании около классной доски.
   Я тоже с любопытством смотрю на дверь: кто же это там идет?
   В класс входит сторож-истопник Антон. Он в кожухе (желтом нагольном тулупе). За спиной у него вязанка дров, которую он сваливает около печки с особым "истопническим" шиком и оглушительным грохотом. Кряхтя и даже старчески постанывая от усилия, Антон опускается на колени и начинает привычно и ловко топить печку. Ни на кого из нас он не смотрит, но я не могу отвести глаз от его головы: никогда я такой головы не видала! Не в том дело, что она лысая, как крокетный шар, – лысина ведь не редкость. Но при этой совершенно лысой голове у Антона борода, как у пушкинского Черномора! Длинная седая борода, растрепанная, как старая швабра. Сходство со шваброй еще усиливается оттого, что в бороде Антона запутался, застрял всякий мусор, даже похоже, что в ней торчат какие-то щепочки, стебельки сена, ну, совсем как если бы этой бородой только сейчас подметали двор. А лысина блестит, как начищенный мелом медный поднос. По ее сверкающей желтизне рассыпаны крупные родимые пятна и, как реки на географической карте, разветвленно вьются синевато-серые вены. Сейчас, от усилия при работе, эти вены взбухли и особенно четко пульсируют. Очень интересная голова у истопника Антона!
   – Ну! – командует шепотом Люда, подталкивая Аню локтем.
   Аня достает из кармана пакетик, перевязанный розовой тесемкой, какими в кондитерских перевязывают коробки с конфетами.
   – Пожалуйста, – бормочет Аня, вся красная от волнения, и протягивает Антону пакетик. – Возьмите...
   Антон сердито поворачивает к ней лицо, раскрасневшееся от печки, с гневно сведенными лохматыми седыми бровями.
   – Ну, куды? – рычит он. – Куды "возьмите"? Торопыга! Вот затоплю, на ноги встану, тогды и возьму...
   Так оно и происходит. Антон кончает свое дело, с усилием встает с колен. Аня протягивает ему свой пакетик с нарядной тесемочкой. Не говоря ни слова, даже не взглянув на девочек, Антон берет пакетик рукой, черной от топки, сует его за пазуху и уходит.
   Люда и Аня смотрят ему вслед и посылают воздушные поцелуи его удаляющейся спине.
   – Дуся! – говорит Аня с чувством.
   – Да! Ужасный дуся! – вторит Люда. Я смотрю на них во все глаза... О ком они говорят? Кто дуся?
   Тут обе девочки, Люда а Аня, начинают шептаться. Поскольку они при этом то и дело взглядывают на меня, я понимаю, что речь у них идет обо мне.
   – Послушай, – подходит ко мне Люда, – ты Шура, да? Я знаю, мне о тебе Нинка Попова говорила.
   – У нас к тебе просьба! – перебивает ее Аня. – Понимаешь, мы пансионерки, мы живем здесь, в институте, всегда. И у нас очень мало окурков!
   – Ужасно мало! – поясняет Люда. – Да и откуда здесь быть окуркам? Учителей, таких, чтобы они были мужчины, курили папиросы, ведь немного. В классах они не курят, в коридоре тоже, только в учительской, а в учительскую нам ходить запрещено. Вот ты живешь дома, – собирай для нас окурки, а?
   – Какие окурки? – спрашиваю я, совершенно обалделая...
   – Ну, обыкновенные. Окурки. Окурки папирос. Понимаешь?
   Я еще больше удивляюсь.
   – Вы курите? – спрашиваю.
   Обе девочки хохочут. Я, видно, сморозила глупость.
   – Нет, мы с Людой не курим, – снисходительно улыбается Аня. – Мы для Антона окурки собираем.
   – Потому, что мы его обожаем! – торжественно заявляет Люда.– Он дуся, дивный, правда?
   Я молчу. Антон не кажется мне ни дусей, ни дивным.
   Просто довольно нечистоплотного вида старик со смешной лысиной.
   – И еще мы хотели просить тебя, – вспоминает Аня. – Кто живет дома, у того всегда много цветных тесемок от конфетных коробок. А у нас здесь, в институте, откуда возьмешь тесемки? Мы сегодня перевязали окурки для Антона: видела, какой красивенький пакетик получился? И, представь, последняя ленточка! Больше у нас ни одной нет!
   – Приноси нам, Шура, окурки и конфетные тесемочки!
   – И смотри, никому ни слова! То есть девочкам – ничего, можно. А "синявкам" – ни-ни!
   Я не успеваю ответить, потому что в класс вливается большая группа девочек. Среди них Меля, Лида и другие мои подружки. Обе мои новые знакомки, Люда и Аня из первого отделения, говорят мне с многозначительным подчеркиванием:
   – Так мы будем ждать. Да? Принесешь? И убегают.
   – Это что же ты им принести должна? – строго допытывается у меня Меля.
   – Да так... Глупости... – мямлю я.
   – Ох, знаю! – И Меля всплескивает руками. – Они ведь Антона, истопника, обожают! Наверное, пристали к тебе, чтобы ты им из дома окурки носила?.. А, кстати, – вдруг соображает Меля, – кого вы, пичюжки, обожать будете?
   – Я никого! – спокойно отзывается Лида. – Моя мама училась в Петербурге, в Смольном институте, она мне про это обожание рассказывала... Глупости все!
   Ну, хорошо, Лида знает про это от своей мамы и знает, что это глупости. Но мы, Варя Забелина, Маня Фейгель, Катя Кандаурова и я, наши мамы не учились в Смольном, и мы не знаем, что это за обожание и почему это глупость. И мы смотрим на Мелю вопросительно: мы ждем, чтобы она нам объяснила.
   В эту минуту в класс вбегает Оля Владимирова. Она поспешно складывает все из сумки в ящик своей парты и почти бегом направляется обратно к двери в коридор.
   – Владимирова! – окликает ее Меля. – Ты обожать, да?
   – Да! – отвечает Оля, стоя уже в дверях класса.
   – А кого? – продолжает допытываться Меля.
   – Хныкину, пятиклассницу. Ох, медамочки, какая она дуся! – восторженно объясняет Оля. – Ее Лялей звать, ну и вправду такая лялечка, такая прелесть! А Катя Мышкина обожает ее подругу, Талю Фрей. Мы с Мышкиной за ними ходим. – И Оля убегает в коридор.
   – Пойдем, пичюжки! – зовет нас Меля. – Надо вам посмотреть, как это делается.
   Мы выходим в коридор, идем до того места, где он поворачивает направо – около директорского стола, и Меля, у которой по обыкновению рот набит едой, показывает нам, мыча нечленораздельно:
   – О-о-и...
   Мы понимаем, это означает: "Вот они!" Идут по коридору под руку две девочки, одна розовая, как земляничное мороженое, другая палевая, как крем-брюле.
   – Хныкииа и Фрей! – объясняет нам Меля, прожевав кусок. – А за ними – наши дурынды...
   В самом деле, за Хныкпной и Фрей идут, тоже под ручку, Оля Владимирова и Катя Мышкина. Они идут шаг в шаг, неотступно за своими обожаемыми, не сводя восторженных глаз с их затылков.
   – Это они так каждый день ходят? – удивляется Варя Забелина.
   – Каждый день и на всех переменах: на маленьких и на больших... Ничего не поделаешь, – обожают! И вы выбирайте себе каждая кого-нибудь из старшеклассниц и обожайте!
   – Нет, – говорю я, – мне не хочется. Оказывается, ни Варе не хочется, ни Мане, ни Кате Кандауровой тоже не хочется.
   – Ну почему? – удивляется Меля. – Вам это не нравится?
   – Скука! – говорю я. – Если бы еще лицом к лицу с ними быть, разговаривать, – ну, тогда бы еще куда ни шло...
   – Да, лицом к лицу! – передразнивает Меля. – Что же, им ходить по коридору всю перемену задом, как раки пятятся? Или ты будешь задом наперед ходить?
   – А ты сама почему никого не обожаешь? – спрашивает у Мели Варя Забелина.
   – Так я же ж обожяю! – говорит Меля.– Я кушять обожяю! Чтоб спокойненько, не спеша присесть где-нибудь и кушять свой завтрак.
   Мы Мелю понимаем: обожательницам не до еды – сразу, как прозвонят на перемену, они мчатся сломя голову к тем классам, где учатся их обожаемые. А потом ходят за ними! Ходить – вовсе не так просто. Надо это делать внимательно: обожаемые остановились, и обожательницы тоже останавливаются.
   Надо ходить скромно, не лезть на глаза, ничего не говорить, но смотреть зорко: если у обожаемой упала книга, или платочек, или еще что-нибудь, надо молниеносно поднять и, застенчиво потупив глаза, подать. Какое уж тут "кушанье", когда все внимание сосредоточено на обожаемых!
   – Шаг в шаг, шаг в шаг! – объясняет Меля.– Зашли обожаемые за чем-нибудь в свой класс, – стойте под дверью их класса и ждите, пока они опять выйдут. Зашли они в уборную – и вы в уборную! Что же, мне любимое пирожное в уборной есть?
   Мы хохочем.
   – А потом, – говорит Меля сурово, – надо ведь еще подарки делать! Цветочки, картинки, конфетки, – а ну их к богу! Вы мою тетю знаете, видели?
   – Знаем... – вспоминаем мы не без содрогания. – Видели!
   – А можно с такой тетей подарки делать?
   Ну, это мы сами понимаем: нельзя. Вообще в описании Мели обожание – вещь не веселая, и нас это не прельщает.
   – Вот учителей обожать легче! – продолжает Меля. – Ходить за учителем, который твой обожаемый, не надо. А, например, сейчас будет урок твоего обожаемого учителя, – ты навязываешь ему ленточку на карандаш или на ручку, которые у него на столе лежат. И еще ты должна везде про него говорить: "Ах, ах, какой дивный дуся мой Федор Никитич Круглов!"
   – Ну уж – Круглов! – возмущаемся мы хором.
   – Не хотите Круглова, берите других! – спокойно отвечает Меля.
   – Хорошо! Я нашла! – кричит Варя Забелина. – Я Виктора Михайловича обожать буду! Учителя рисования. Чудный старик!
   – Ну вот, – огорчаюсь я. – Только я подумала Виктора Михайловича, а уж ты его взяла.
   – Давай пополам его обожать? – миролюбиво предлагает Варя.
   – Можешь взять учителя чистописания, – подсказывает Меля.
   Нет, как же я буду его обожать, когда он на каждом уроке говорит про меня: "Что за почерк! Ужасный почерк!" А я вдруг его обожаю! Это будет, вроде я к нему подлизываюсь.
   – Можно обожать и не учителя, а учительницу. Дрыгалку хочешь? – дразнит меня Меля. – Колоду хочешь?
   Я не хочу ни Дрыгалку, ни Колоду, ни даже учительницу "танцевания" Ольгу Дмитриевну! И учительницу рукоделия не хочу: она все время так громко сопит, что даже страшно...
   – Ну, знаешь, – Меля разводит руками, – ты просто капризуля, и все. Всех мы перебрали, никто тебе не нравится! Ну хочешь, можно кого-нибудь из царей обожать, – они в актовом зале висят. Одни Александра I, другие Николая I обожают.
   Мы молчим. Я напряженно думаю. Ну, кого бы, кого бы мне обожать? И вдруг с торжеством кричу:
   – Нашла! Нашла! Я ксендза обожать буду!
   Ксендз Олехнович (он преподает закон божий девочкам-католичкам) – старенький, облезлый, в нечищеной сутане. И голова продолговатая, бугристая, как перезрелый огурец... А нос у него сизый и вообще лицо бабье, похоже на Юзефино... Нет, кончено, решено: я буду обожать ксендза Олехновича! Поляков преследуют, – ну, я буду ксендза обожать, тем более, что за обожаемыми преподавателями не надо ходить по коридорам, не надо ничего им говорить, просто сказать кому-нибудь иногда: "Ксендз Олехнович – такой дуся!" И все! Правда, сказать это про ксендза Олехновича очень трудно, все равно, что сказать про старую метлу, что она красавица! Ну, как-нибудь...
   Увы! Мое "обожание" ксендза Олехновича кончается в тот же день. Да еще при таких трагических обстоятельствах, что я этого вовек не забуду...
   Третий урок, тот, после которого начинается большая перемена, – урок закона божьего. Эти уроки всегда совместные для обоих отделений нашего класса – и для первого и для второго отделения. Все православные девочки из обоих отделений собираются в первом отделении, и там со всеми ими одновременно занимается православный священник отец Соболевский. А все католички из обоих отделений собираются у нас, во втором отделении, и со всеми ими вместе занимается ксендз Олехнович. В нашем классе есть еще несколько так называемых "инославных" девочек: одна немка-лютеранка, две татарки-магометанки и две еврейки, Маня Фейгель и я. Всех нас сажают в нашем втором отделении на последнюю скамейку, и мы присутствуем на уроке ксендза Олехновича. Нам велят сидеть очень тихо, мы можем читать, писать, повторять уроки, боже сохрани, нельзя шалить.
   Ксендзу, наверное, обидно в его уроке все – от начала до конца. Во-первых, он должен преподавать не на родном языке, а по-русски. Говорит он по-русски плохо, может быть, он делает это даже нарочно! "А, вы заставляете меня учить польских детей па чужом языке, – так вот же вам: "Давид сховау камень и пошед битися з тым Голиатэм". Это значит: "Давид спрятал камень и вышел на бой с Голиафом".
   Наверное, обижает ксендза и то, что на его уроке сидит пятеро "инославных" девочек. Неужели нельзя было оставить его с одними девочками-католичками, а нас посадить на этот час куда-нибудь в другое место? И ксендз Олехнович, "мой дуся ксендз!", явно оскорблен этим. Он старается не смотреть в нашу сторону, но его сизый нос становится каким-то негодующе фиолетовым.
   Нас, пятерых "инославных", это тоже очень смущает и стесняет. Мы стараемся сидеть тихо, как мыши, мы не шепчемся, не переговариваемся – мучение, а не урок!
   Что же мне делать, чем заняться, чтоб не шуметь, чтоб не обиделся "мой дуся ксендз"? У меня есть с собой книга "Давид Копперфильд". Я берусь за чтение и понемногу забываю обо всем на свете!
   Я начала читать эту книгу два дня тому назад, и она захватила меня с первых страниц. Счастливая жизнь – маленький Давид, его милая мама и смешная, добрая няня Пеготти... Потом мама – ну зачем, зачем она это сделала? – выходит замуж за мистера Мордстона... Все несчастны – и мама, и Пеготти, и маленький Дэви, которого мучают мистер Мордстон и его отвратительная сестра Клара, гадина этакая, я бы ее посадила в собачью будку, на цепь! Я бы этих проклятых Мордстонов, я бы их... Я резко поворачиваюсь на своей скамейке – мой ранец отлетает на несколько шагов, и с каким шумом, с каким грохотом, ужас!
   "Мой, дуся ксендз" смотрит в мою сторону недовольными глазами. Конечно, он думает, что это я нарочно шалю на его уроке... От угрызений совести, от огорчения я просто каменею на своей скамейке. Ранец лежит на полу далеко от меня, встать, чтобы поднять его, – значит опять произвести шум, опять навлечь на себя сердитый взгляд, "дуси ксендза", – нет, я на это не решаюсь. Пусть ранец лежит, где упал, до конца урока...
   Сижу неподвижно. Катастрофа с падением моего ранца, кажется, забывается. Я даже снова берусь за "Давида Копперфильда".
   И вдруг в классе начинается невероятное оживление! Все вертятся на своих местах, переглядываются, подавляют улыбки, перешептываются... И все смотрят в одно и то же место. Я тоже смотрю туда, – и меня охватывает ужас! При падении моего злополучного ранца проклятая бутылка с молоком выскользнула из него и упала несколько дальше, так что ее не сразу увидишь из-за угла парты. Я чуть-чуть привстаю и вижу, что пробка из бутылки выскочила (наверное, Юзефа "напихала" недостаточно бумаги вокруг маленькой пробки), и из горлышка бутылки тонкой струйкой льется по полу молоко. Оно течет по среднему проходу между партами, прямо под стул ксендза. И ксендз вдруг замечает это...
   Что он мне говорит, ох, что он мне говорит! "Стыдно! Неприличные шауости! Неуважение!" Ну, все слова, какие можно придумать к этому случаю! Я слушаю все это, стоя в своей парте. Ксендз не кричит на меня, не ругает меня, он даже не повышает голоса, – он стоит, облезлый и несчастный, реденькие волоски на его голове, как на корешке редьки! Ксендз отступил от своего стула, под который медленно, неумолимо течет тонкая струйка молока... От всего этого мне еще тяжелее. Поднимаю глаза, ох! Ксендз смотрит на меня без всякой ненависти, даже как-то грустно, наверное, он думает: "Вот как нам, полякам, плохо! Всякий ребенок издевается над нами!" Я стою в своей парте, слезы текут из моих глаз к носу и к подбородку.
   – Простите, пожалуйста... Я нечаянно уронила ранец... а там была бутылка...
   Ксендз смотрит на меня испытующе. Он старый человек, он знает людей, и он верит мне. Лицо его смягчается. – Ну-ну... – говорит он. – Все бывает... Все бывает на белом свете.
   В класс каждую минуту может нагрянуть Дрыгалка. И тогда, ох, тогда мне несдобровать!..
   Оборачиваюсь к Мане Фейгель, Маня умная, толковая, я всегда во всех бедах бегу к ней. Но Мани нет в классе! Куда она могла деться, она же прежде была на уроке, она сидела позади меня, как же она могла пропасть? Не сквозь землю же она провалилась! Ну, все равно, все погибло, сейчас прибежит Дрыгалка, и начнется такое!..
   Но в класс быстро входит не Дрыгалка, а Маня! В стремительном развороте моих несчастий (падение ранца, раскупорившаяся бутылка, белый ручеек, текущий как раз под стул ксендза, гнев ксендза) я и не заметила, как Маня незаметно и бесшумно выскользнула из класса (потом все говорили, что и они не заметили этого!). И вот Маня возвращается. В руках у нее половая тряпка (Маня бегала за ней к дежурной горничной – "полосатке"). Быстро, ловко, умело Маня вытирает пол, тряпка вбирает в себя мои "молочные реки" – и уже ничего не видно! Пол только немного влажный там, где текло молоко.
   Маня прячет тряпку за шкаф, садится на свое место позади меня.
   Подоспевшая к концу урока Дрыгалка застает класс в безукоризненном виде: полный порядок, все сидят чинно и тихо, ксендз говорит о том, что нужно выучить к следующему уроку. И удивительная вещь: ксендз на меня Дрыгалке не жалуется!
   С этого часа я ксендза больше не обожаю... И вообще никого не обожаю. Довольно с меня!
   И молока мне больше на завтрак не дают.

Рисунки Б. Винокурова.