В. Пикуль. Царская пуговица (быль)


   Пришпоривая усталого жеребца, заляпанного по самое брюхо жидкой грязью, всадник домчал до заставы, зычно гаркнул в предрассветную тишь:
   – Эй, эй! Кто тут есть? Отворяй!..
   Дощатая сторожка заскрипела и зашаталась. Пятясь задом, из неё вылез заспанный инвалид-будочник.
   – Ты пошто в таку рань ездишь? – спросил он, вытягивая за собой длинную "зверобойку". – Может, ты лихой человек, а я тебя – пусти?.. Не-е, милок, у нас всё строго. Мне вид кажи, вид! Пашпорт!
   Перегнувшись через луку седла, всадник наотмашь вытянул старика плетью вдоль спины. Удар по отсыревшему тулупу прозвучал в тишине, как выстрел.
   – Эть! – сказал всадник, – шевелись, хвороба!
   Ковыляя по лужам деревянной ногой, будочник засуетился.
   – Эдак-то и сразу бы надоть, – запричитал он, отодвигая комлистое бревно шлагбаума. – Ежели начальство, так оно – вжик плетью и едет безо всякого вида!..
   Задев шлагбаум верхом башлыка, скрывавшего гусарский кивер, фельдъегерь спросил:
   – До архиерейского дома-то каковой дорогой проехать?
   Будочник показал дорогу. Всадник снова было играючи замахнулся на него плетью, но старик вскинул к лицу гонца дуло своей "зверобойки", куда свободно могло бы провалиться яблоко, и сказал шепотком, почти ласково:
   – Проезжай с богом, господин хороший!.. Ружьишко-то у меня как раз на медведя заряжено. Мы, холмогорские, не любим, коли бьют нас!
   Всадник пришпорил коня и погнал его дальше – туда, где среди рыжих ухабов виднелись скученные и серые, как грибы после дождя, невесёлые домики холмогорских-слободок.
   Из-за Кур-острова, что лежал посередь Двины Северной, косо и холодно проглянуло дымчатое солнце.
   Был год 1819...
   В эту ночь косторез Заозерский спать совсем не ложился. Когда фельдъегерь проскакал мимо его окон, мастер как раз заканчивал свою новую работу – фигуры Минина и Пожарского, над которыми он трудился несколько лет.
   А утром все Холмогоры уже знали о скором приезде царя Александра I. Дотошные до новостей жёнки собирались на задворках посудачить о гусаре, что перепутал дом архиерея с женской обителью и влетел на коне в монастырь, до смерти перепугав спящих монашек.
   Купец Иван Чернышёв, голова холмогорский, уже носился по кривым улочкам, собирал баб рвать траву, что дико разрослась на проезжей дороге. Заставлял смазывать петли ворот, чтобы не скрипели; смотрел – все ли собаки сидят на привязи; грозился пастуху оторвать голову, если хоть одна корова сбежит домой из стада...
   – Чтоб мне и духу животного не было! – кричал голова. – А ты – эй, баба! – куда прёшь в рваном сарафане? Коли носить нечего; так и сиди в избе. Нешто же государю-батюшке твоё голое пузо видеть приятно?
   Волостные писаря с утра корпели в душной канцелярии, хлебали жидкий квасок, вели счёт – сколько приходится добрать податей с недоимщиков. Выяснили к полдню, что – много. Голова испугался: "Господи, без ножа режут!" – и забегал по домам, затряс обывателей за души...
   Навестил он и Заозерского, когда у того сидели в гостях косторезы: мастера пришли взглянуть на новую поделку хозяина. Взмокший от ругани Чернышёв ещё с порога запричитал плачущим голосом:
   – Ты что ж, окаянный, погубить меня решил? Со всех уже богом положенное содрал, а ты, нехристь, даже не почешешься...
   И вдруг увидел:
   – Кто такие? Святые, што ль?
   – Гражданин Минин это, – гордо ответил Заозерский, – и князь Пожарский это.
   – А-а-а... – протянул купец, почесав в затылке. – Продай, коли сам сделал. Пять рублёв дам.
   Косторезы хмуро переглянулись, а Заозерский обиделся:
   – И не проси, голова. Я за одну кость больше платил.
   – Ну... десять рублёв. И ведро водки на всех. Там на тебе податей на двенадцать с полтиной, вот и скостишь сразу!
   – Нет, голова, не быть сему, – твёрдо возразил мастер. – Мой пот, моя нужда, ночи мои бессонные, – грех, Иван Евграфович, с червонцами их равнять!..
   Чернышёв оробел перед старыми мастерами костяного дела: Иван Лопатин и Верещагин, братья Угольниковы и Калашниковы, Андриан Максимов и Бобрецов Михаил, – сверху люди хоть и неприглядные, но зато самим народом знаемы и любимы, – с такими не сладишь попросту...
   – Ну, ин ладно, – смиренно вздохнул Чернышёв. – Только вы, господа мастеры, приготовьте уж образцы поделок ваших, чтоб порадовался государь-батюшка!..
   Когда ушёл голова, Верещагин сказал хозяину:
   – Дивное ты произвёл на радость нам изображение героев российских!
   – Мастер ты, Иванушко, – добавил Лопатин, и все кивнули головами, соглашаясь.
   И только старик Бобрецов хвалить поделку не стал, а запечалился, затужил, заохал:
   – Охо-хо! Тяжело тебе, Иванушко, в нищете да бедствии, а нам и с куском хлеба не слаще. Потому как за этот кус приневолены мы для магазинов столичных таланты выстругивать. И хиреет оттого наше искусство дедовское, от нужды в ремесло выгоняется.
   Вскочил горячий Угольников-младший.
   – Вот мы, – сказал он.– Я и Осип. Нас двое. Из ракушек запонки режем. Рази же сие искусство? Норвежский вице-консул ещё с буквой французской заказал. Леший с ним, режем ему с буквой, хоша и не знаем – зачем? А продаём по гривеннику за штуку. Вот недавно в Архангельске магазин новомодный открыли, так мы туда с Осипом тоже сунулись. А под стеклом-то наши гапонки лежат. "Сколько стоят?" – "Да рубль с полтиной", – нам отвечают. – Вот-те и на!..
   – Уж мы-то ладно, – вступился в разговор Заозерский, – умрём, как жили. А вот детишек бы... Коли царь приедет, их надобно бы вперед, напоказ выставить. Может, государь и заметит их, да и велит школу косторезную сделать. Не беда, что молоды! Федот Шубной тоже парнишкой за обозом трески ушёл. Спасибо земляку Ломоносову, – царствие ему небесное, – помог!
   Все косторезы при упоминании этого имени истово перекрестились, посмотрев ненароком на Ивана Лопатина, который приходился Ломоносову внуком.
   – Хоть и променял Шубной кость на мрамор, – закончил Заозерский, – а резьбою своей весь мир восхищаться заставил!..
   – Школу, это верно, – поддакнул Калашников-старший. – Да и нам, старикам, царя завлечь надобно. Гибнет наше искусство, ибо живём всяк по себе, за кусок-то хлеба только попусту кость изводим...
   – А мне и кости той не купить, – горестно заметил молчаливый Максимов. – Я вон эва! – Достал из кармана телячий мосол, в злобе ударил им по краю стола. – Эва из чего режу, господа мастеры!.. Царя беспременно завлечь надобно, а как? Только поделками своими восхитить его можно...
   Косторезы молча уставились на Заозерского, и он, поняв эти взгляды, всхлипнул вдруг жалобно:
   – Други милые, сами видели, сколь холод и голод три года терпел безропотно. Радостью творения своего себя согревал, сыт ею одною бывал. Ведь в этой поделке – вся надёжа моя...
   – И не только твоя отныне, Иванушко! – сказал Бобрецов, сильной рукою обнимая мастера. – Предивная работа твоя! Таких мы давненько не видывали. Вручишь её царю, – всем нам облегченье доставишь. Так скажи своё слово остатнее: для обчества нашего готов ли свой труд жертвовать?
   Долго сидел Иван Яковлевич Заозерский молча, вобрав голову в сутулые плечи. Потом выпрямился, молодо тряхнул нечёсаными волосами и взял в руки своё творение:
   – Жертвую. Так и быть. Не для царя – для обчества!..
   К вечеру прибыл гонец из из Вавчуги – царь уже приближался к Холмогорам. Шумливая родня головы Чернышёва перетряхивала в доме сундуки, спешно чистила горницу – а вдруг царь на пути к Архангельску пожелает отдохнуть в их доме?
   Заозерский умылся, расчесал волосы, надел праздничный кафтан. Покойная жена его Дарьюшка не раз уже перешивала его с одной стороны на другую, но кафтан был красен не сукном, а пуговицами. Шесть штук он сам вырезал из моржовой кости, на каждой пуговке – парусный кораблик в волнах.
   Но одну вот потерял как-то, и вместо неё жена пришила медную с орлёным вензелем. Иван Яковлевич нашёл её в архиерейском саду, когда была сломана вокруг него каменная ограда.
   Старые люди ещё говорили, что за этой оградой жили в заточении много лет Анна Леопольдовна, правительница России, с мужем своим и принцессами, но толком никто ничего не знал...
   И вот разом зазвонили колокола церквей, монастыри заухали в громадные "била". Когда мастер выбежал на площадь, народ уже стоял на коленях, а восемь каурых лошадей, запряжённых цугом, катили вдоль улицы лакированную карету. Иван Яковлевич, держа перед собой свою поделку, тоже встал на колени и весь замер в пугливом ожидании.
   Рейтары, сопровождавшие царский поезд, быстро спешились. Увенчанная тяжёлым гербом, дверца кареты вдруг распахнулась, и на землю соскочил офицер в сером дорожном костюме. По толпе прокатился неровный гул, из которого выплёскивались чьи-то голоса:
   – Детишек наших... Вперёд бы их!
   Но царь не взглянул на пареньков, державших в руках дудочки, брошки, туески и кораблики, вырезанные ими, – к нему уже подползал голова Чернышёв, взбивая пыль широченными шароварами:
   – Ваше императорское величество, не откажите соли-хлеба откушать... Сотворите божецкую милость!
   Александр I отломил от ковриги корочку, обмакнул её в солонку и долго, старательно жевал. Иван Яковлевич, тоскливо проглотив слюну, подумал: "Ржаной хлебец-то... вкусный..."
   Обежав тусклым взглядом ряд высоких кокошников на головах молодок, император сказал отчётливо и громко:
   – Спасибо! Отменный хлеб едят миряне!..
   Кто-то сильно толкнул Заозерского в спину, шепнул: "Иди!" Мастер встал, неловко шагнул вперёд. Увидев императора рядом с собою, косторез неожиданно растерялся и, вместо приготовленных заранее слов, сказал отрывистым шёпотом:
   – Вот... российских героев изображение... Копия с предивной работы академика Мартоса... сделал... Три года... недоимки... Детишки, а вот... сделал, ваше... ичество!..
   И вдруг заметил, что взгляд царя остановился совсем на другом – на пуговицах его кафтана.
   – Это я, – забормотал мастер в смущении, – пуговицы тоже... Коробочки туалетные, крестики можем... Сызмальства к сему навык имеем... Не откажите в милости...
   – Хм! – сказал царь и вдруг вкрадчиво спросил: – А откуда, голубчик, вот эта пуговица у тебя? Где взял?
   Перед взором мастера стремительно, как во сне, пронеслись углы его родимой избы, лица детишек, тёплые полати с тараканами возле печки. Потом всё это померкло, придавленное мраком Соловецкой тюрьмы, где скованные узники гниют заживо, – и Заозерский в отчаянии снова рухнул на колени:
   – Батюшка-государь, помилуй и не губи!.. Неучён ведь я, невдомёк мне, что пуговица-то – царская!..
   Брови Александра I взметнулись кверху, и он с озабоченным лицом стал выслушивать, что шепчет ему на ухо городской голова. Над холмогорцами нависло тяжёлое молчание.
   – В архиерейском саду? – спросил царь, дослушав Чернышёва. – Сие любопытно... Вы слышали, Дибич? – обратился он к генералу из своей свиты и, сказав что-то по-французски, вдруг хлопнул Заозерского по плечу перчаткой: – Встань, голубчик, чего ты так испугался? Вот тебе рубль...
   И, круто повернувшись, царь зашагал по устланной половиками и шалями дорожке прямо к дому головы. Чернышёв побежал было следом за ним, но потом вернулся к Заозерскому и с силой рванул царскую пуговицу вместе с клином истлевшей одежды:
   – Дурак, рази же можно герб государев на зипунишке носить? Давай свою поделку сюды-тко. Я сам поднесу её, коли ты не смог!
   А народ, шумя и толкаясь, уже разбредался по домам.
   "Как же это? – мучительно раздумывал Иван Яковлевич. – О пуговице спросил, а на поделку и не глянул даже..." – И на душе у мастера было пусто, сердце постукивало вяло и безразлично, словно стало чужим.
   Мастер остановился возле кабака, неуверенно шагнул через порог. Положив на прилавок дарёную монету, он прижал её корявым пальцем, тяжело соображая – сразу пить или погодить ещё да послушать, что толкует народ?
   Но лихой одноглазый целовальник, заметив золотой, уже подскочил к нему, размахался грязным полотенцем, зашаркал:
   – Чего-с изволите, почтенный господин мастер?
   Тогда он отпустил палец, и царский рубль, сверкнув на прощание, навсегда затерялся среди жалких ломаных медяков...
   Холмогорские мастера ещё не теряли надежды. В ожидании царской милости они собирались по вечерам то у Заозерского, то у внука Ломоносова – Ивана Лопатина, шумливо обсуждали недавние события. Из Архангельска, где загостился император, доходили разные слухи, но о холмогорских косторезах царь словно забыл.
   – Ничего, – утешал друзей Бобрецов, – не можно ведь нас без ответа оставить, коли сама поделка ему в руки попала! Недосуг, видно, ему. Подождём...
   Но ответ пришёл даже раньше, чем его ожидали. Однажды вечером нагрянул к Заозерскому сам голова, держа узелок под мышкой, и весело сказал:
   – Эх ты, дурья башка! Давал я тебе червонец тогда – не взял ты, загордился. А теперь – вот...
   Чернышёв развязал тряпицу, и мастер увидел свою поделку. От удивления он долго молчал, загрубевшими пальцами гладя мамонтовую кость, и даже не сразу понял, о чём говорит ему голова.
   – ...Вот, – важничал перед ним купчина, – коли сие мне подарено, значит – моё! Высоко оценил государь наше гостеприимство и удостоил меня таким подарком. Ну, а я много уже наслышан о мастерстве твоём, к тебе и пришёл потому. Здесь вот уже вырезано тобою: "Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия, лета 1818..." А теперича вот с этой стороны вырежь мне покрасивше: "Государь Император Александр Павлович соизволил жаловать сим монументом купца Ивана Чернышёва 1 августа 1819 года в Холмогорах..."
   Задохнувшись от гнева, мастер поднял над головой жёсткую руку. Но его взгляд случайно упал на фигуру русского богатыря Минина, который стоял перед ним, так же подняв свою руку, словно зовущую вперёд – к славе народной, и неожиданно для себя Иван Яковлевич покорно сказал:
   – Ладно. Куды ни шло. Напишу тебе. Здесь – "Гражданину Минину благодарная Россия", а здесь – "Купцу Чернышёву благодарный царь". Ну, и всё! Уходи теперь...
   И ночью он сидел в своей прокопчённой избёнке, слушал, как ворочаются на полатях некормленые детишки, и при свете лучины вырезал обещанную надпись. Только на этот раз надпись получилась неровная, потому что слёзы, слёзы горькой обиды мешали ему работать.

Рисунки П. Вискова.