Николай Гаврилович Чернышевский


И. Халтурин



   19 мая 1864 года пустынная обычно Мытная площадь в Петербурге с раннего утра стала заполняться народом. Люди стекались сюда несмотря на то, что день был непраздничный и небазарный. Все толпились около высокого помоста, выкрашенного в черный цвет. Это был эшафот.
   Народ собирался разный. Купцы-лабазники и домашние хозяйки пришли из простого любопытства посмотреть, как будут наказывать какого-то преступника. Много было людей в широкополых шляпах – это были студенты. Они знали, зачем пришли. Известие о том, что будут читать приговор Чернышевскому, было напечатано в "Ведомостях Санкт-Петербургской полиции", в газете, которую мало кто читал. Но слух передавался из уст в уста, и несколько сот молодых людей пришло, чтобы показать своему любимому писателю, что он неодинок.
   Войска, выстроенные вокруг эшафота, сдерживали толпу.
   Глаза всех были устремлены па эшафот и не сразу заметили подъехавшую карету, охраняемую жандармами с саблями наголо.
   "Едут!", "Привезли!" – послышались крики в толпе. Конные жандармы стали оттеснять толпу, хлынувшую было к карете. Оттуда вышел человек в темном пальто с меховым воротником и под конвоем прошел на эшафот. Здесь палач сбросил с него шапку и надел ему на шею деревянную черную доску с белой надписью "Государственный преступник".
   Два палача взяли его под руки, чиновник стал читать приговор. Он читал торопливо и тихо, как бы боясь, что приговор этот услышит толпа. Когда чтение кончилось, палач подвел Чернышевского к позорному столбу и притянул его руки цепями. Все волновались; волновался чиновник, читавший приговор, волновалась публика, смотревшая на это необычайное зрелище. Казалось, спокойным был только человек, над которым проделывали все это. Он обводил публику близорукими глазами, словно искал знакомых. Шел дождь, стекла его очков запотели и, наклонясь вперед, он снял очки. Он протер их пальцами – цепи для этого были достаточно длинны – и быстро надел снова. Взволнованной молодежи это стояние у позорного столба казалось бесконечным. Наконец, палач снял цепи, вывел Чернышевского на середину эшафота и поставил его на колени. Тут лицо узника покривилось, и это заметили все. Палач взял шпагу, подпиленную заранее, и переломил над головой узника.

   Чернышевский у позорного столба. Рисунок очевидца

   В этот момент через головы жандармов пролетел букет цветов и упал к ногам Чернышевского. Букет был из крупных красных цветов.
   – Кто бросил? Кто бросил? – спросил жандарм бородатого человека в поддевке, с дубинкой в руках, похожего на извозчика.
   – Я видел! Он, вот этот, бросил, – громко ответил человек, указывая на сидевшего верхом жандарма. Человек этот был русский писатель Якушкин, известный собиратель сказок. Но среди толпы было много переодетых сыщиков, и один из них заметил девушку, бросившую букет. Ее отделили от толпы, арестовали и в карете увезли прямо в крепость.
   Волнение толпы росло. Чернышевского подняли с колен, спешно под руки свели с эшафота, посадили в карету.
   "Прощайте! Прощайте!" – раздавались голоса.
   Кто-то, кажется, тот же человек в поддевке, громко крикнул дерзкое: "До свидания!" И опять красные букеты полетели в карету. Карета с грохотом тронулась. Человек, сидевший в ней, понял, что те, кто побегут за ней, как только они отделятся от толпы, будут немедленно арестованы.
   Он высунулся из окошка, поклонился с веселой улыбкой и шутя погрозил пальцем тем, кто бежал за каретой.

***

   В старые времена судьба сына священника была определена заранее: он становился таким же священником, как отец, как дед. Такая же судьба ждала Николая Чернышевского, сына саратовского протоиерея.
   И в самом деле, с восьми лет мальчика отдали в духовное училище, а затем в духовную семинарию. Но Чернышевский переломил свою судьбу.
   Способный от природы, с острой памятью и впечатлительным, пылким умом, жадно поглощавшим не только школьное, но и всякое знание, мальчик учился отлично. В восемь лет он уже знал латынь и греческий, а в десять – французский, немецкий, арабский. Интересовал его и татарский язык. И, чтобы утвердить свои знания, мальчик часто останавливал прохожих татар и говорил с ними на их родном наречии.
   Что же могла дать юному Чернышевскому школа, в которой он учился? Ректором ее был архимандрит, инспектором – иеромонах, учителями – богословы. Обучали там по старинке, по старым учебникам XVIII века, которые, быть может, еще держал в своих руках Ломоносов.
   Семинария напоминала бурсу – школу очень жестокую. Учеников били. Карцер никогда не пустовал. Всегда кто-нибудь сидел в нем и, заслышав шаги инспектора иеромонаха Тихона, человека очень тяжелого на руку, начинал жалобно петь по-церковному:
   "Изведи из темницы душу мою..."
   На что иеромонах Тихон неизменно отвечал:
   "Меня ждут праведники, а ты, дурак, посиди еще".
   Могла ли такая школа и такая жизнь удовлетворить одаренного юношу, его пытливость и любознательность – все те качества души и ума, какими обладал Чернышевский? И, сидя на семинарской скамье, он постоянно мечтал о Петербурге, об университете, который казался средоточием знания, храмом науки и мысли, куда стремились все помыслы тогдашних молодых людей.
   Мечта его исполнилась, и Николай Чернышевский в почтовой карете на "долгах" отправился из Саратова в Петербург.
   Он попрощался с Волгой, с ее раздольем, родившим столько славных легенд, с ее бурлаками, с ее купцами, с ее крепостным и прочим людом, с теми картинами детства, которые он постоянно носил в своей памяти и которые никогда потом не оставляли его.
   В Петербурге началась новая жизнь.
   Все в столице было иначе. Новые профессора, новые предметы, новые товарищи, не только поповичи, как это было в семинарии, но самые разные люди, которые съехались со всех концов России.
   Здесь, в университете, Чернышевский впервые натолкнулся на революционеров, на людей, которые говорили, что крепостное право – это самая большая несправедливость, какая может быть в мире.
   Чернышевский уже видел на Волге крепостных, но что происходит во всей стране, видеть не мог.
   И только здесь, в общении с новыми товарищами, раздвинулся горизонт перед его глазами, и те картины бесправия народа, нужды и тяжелого труда, которые он хранил в своей памяти с детства, предстала перед ним в ином свете.
   На Чернышевского нахлынули новые мысли, новые думы. И книги, которые читали в университете, были совсем другие книги, чем те, по которым его учили в семинарии. Он задумался над самыми основными вопросами жизни: верно ли все то, чему его учили в семинарии.
   Выросший в религиозной семье, с детства привыкший верить в бога, Чернышевский с трудом расставался с этой верой.
   Его любимым чтением стали книги Фурье и Сен-Симона, этих замечательных социалистов-утопистов, так убедительно показавших, что тот мир, который существует, – мир несправедливый, мир, основанный на угнетении человека человеком.
   Они искали путей, каким образом сделать все-таки человечество счастливым. Но они их не нашли. Новый мир, который они видели в своих мечтах, был таким прекрасным, таким чудесным, что казалось: стоит только об этом рассказать всем людям – и все заживут хорошо.
   Чернышевский и сам в то время был мечтателем. Еще с детства изобретал он одну машину "перпетуум-мобиле" (вечный двигатель) и много лет работал над ней. Он думал, что этой машиной он сможет осчастливить человечество.
   Конечно, он ее не изобрел. Но с годами он приобрел другое: твердое убеждение, что не деньги, не чудо, не перпетуум-мобиле, а только борьба может освободить человечество.
   Это убеждение приходило не только из книг, не только из знаний, не только из долгих бесед с новыми друзьями: оно приходило из самой жизни и утверждалось ею.
   Во время французской революции 1848 года каждый шаг французских социалистов интересовал Чернышевского, приводил в волнение его душу. Июньское поражение французских рабочих он переживал как собственное горе.
   А когда он узнал из газет о разгоне Национального собрания в Германии, он заплакал и долго шагал по улицам Петербурга точно безумный, сам не замечая, как по лицу его текли слезы.
   Чернышевский кончил университет молодым, но его мировоззрение уже в основном сложилось. И перед ним встал вопрос: кем же ему быть, чтобы помочь своей родине и своему народу?
   Его ждала карьера видного ученого. Но этот путь был узок для него. Что толку, если в России станет одним ученым больше! Будет ли от этого лучше народу?
   И Чернышевский пошел по иному пути. Он решил, что главная его задача – быть просветителем, чтобы поставить свои обширные знания на службу народу, на службу его счастью.
   Недолгое время он был учителем, но это казалось ему малым для его сил. Более широкое поле привлекало его.
   Журналы в то время играли особую роль в политическом воспитании общества. Газет было мало, да и те находились под жесточайшей цензурой Николая I. И только журналы в какой-то мере могли быть трибуной для писателя, для критика, для политического деятеля.
   Чернышевский выбрал путь журналиста, стал сотрудником "Современника". Это тот самый "Современник", который основал Александр Сергеевич Пушкин, в котором работал когда-то "неистовый Виссарион" Белинский и который во времена Чернышевского вел поэт Некрасов. Почти все замечательные русские люди принимали участие в этом журнале: и Лев Николаевич Толстой, и Тургенев, и Григорович, и много других.
   Чернышевский становится душой журнала. Ни одно движение общественной жизни и мысли не обходит перо Чернышевского. Философия, критика, политическая экономия – все служит ему для борьбы с русским самодержавием.
   Чернышевский становится самым смелым борцом за освобождение крестьян, самым грозным противником царя и помещиков. Он требует не только освобождения крестьянских душ, но освобождения крестьян с землей за счет помещичьих угодий.
   Эта борьба не проходит для Чернышевского даром.
   В 1862 году он попадает в Петропавловскую крепость и, заключенный в ее казематы, проводит узником целых два года.
   Там, в Алексеевском равелине, он написал самую замечательную из своих книг – роман "Что делать?"
   "Что делать, – спрашивал Чернышевский, – когда народ твой несчастен и живет в нищете и рабстве?"
   И он отвечал:
   "Поднимайтесь из вашей трущобы, друзья моя, поднимайтесь, это не так трудно!"

***

   На другой день после "гражданской казни" у ворот Петропавловской крепости ждал Чернышевского удобный легкий тарантас. Его купили родные, они заготовили все, что нужно было для дальней дороги. Но жандармы увезли Чернышевского поздно вечером, тайком от всех. Правительство боялось, что по дороге могут напасть на конвой и освободить узника. До самого Ярославля ехал вслед за ними специальный жандармский офицер.
   Проехать на лошадях три тысячи километров по тряской дороге через леса, степи и горы было трудно и для здорового человека. А Чернышевский был слаб здоровьем, ехал в кандалах, да и два года сиденья в казематах Петропавловской крепости давали себя чувствовать. Только через три месяца утомительного пути прибыл он в казачий поселок Кадай, на рудниках Нерчинского округа, около границы Монголии. Поселили его в небольшом деревянном домике, на склоне горы. Место было глухое и тоскливое, кругом одни голые сопки без лесов, без деревьев. Деревянные кресты на скалах напоминали об участи тех, кто здесь живет. Чернышевский застал здесь больного, умирающего поэта Михайлова, любимого своего товарища по университету и сотрудника по "Современнику". Невеселая была встреча!

   Поселок Кадай

   Домик Чернышевского был плохо проконопачен, и во время зимних бурь в нем гулял ветер. Одинокий, больной ревматизмом Чернышевский писал домой письма, что он "здоров и доволен, действительно доволен" и находит, что ему даже совестно было бы жаловаться, так его положение "безбедно, безобидно, покойно".
   Через два года Чернышевского перевели в тюрьму при Александровском заводе, в тридцати километрах от Кадая.
   Здесь он встретил других политических ссыльных. Жил он один в камере, вход к нему был свободный, хотя у дверей постоянно дежурил казак. Скоро все полюбили этого тихого человека, который стал университетом для одних, примером бодрости и стойкости для других.
   Чтобы убить тюремную скуку, заключенные стали устраивать спектакли. Чернышевский написал несколько комедий, и товарищи его разыгрывали их на сцене. Его комедии были занимательны, и они не только скрашивали монотонную, однообразную тюремную жизнь: в легкой форме автор откликался и на серьезные вопросы жизни.
   Чернышевский был замечательный рассказчик. Он читал товарищам целую повесть, все следили за судьбами ее героев. А автор читал целыми вечерами и неторопливо перелистывал страницу за страницей. Однажды очень любопытный и увлекшийся слушатель заглянул сзади в эту тетрадь и застыл от удивления: автор перелистывал чистенькие, белые, ничем не исписанные листы.
   Беллетристикой Николай Гаврилович занимался не только для развлечения товарищей. Во время прощального свидания в Петропавловской крепости он сказал своим друзьям, что на каторге будет много писать и постарается посылать сбои статьи в "Современник". Если их нельзя будет печатать за его подписью, то советовал придумать псевдоним. Для серьезной научной работы на каторге не хватало книг. Да беллетристику, пожалуй, писать и вернее: ее скорее пропустит цензура. Николай Гаврилович звал об успехе своего романа "Что делать?" И в тюрьме он работал так же продуктивно, как на воле. Но "Современник" был закрыт царской цензурой, да и посылать рукописи так, чтобы их не видело жандармское око, было трудно. Узнику осталось ждать конца срока своей ссылки.
   Каждые десять месяцев жизни на каторге считались за год. В июле 1870 года, по закону, кончался срок каторжных работ Чернышевского, но никакой перемены в его судьбе не произошло. Николай Гаврилович стал ждать последний, седьмой год, тогда исполнялся полный срок приговора без всяких скидок. Товарищи один за другим покидали тюрьму, а он все ждал и ждал. Он перестал даже писать повести, чтобы не увеличивать багажа. Думалось, что его, как и всех, переведут в большой город и разрешат заниматься литературной работой. Он остался таким же, как был, – крепким борцом, неутомимым тружеником, – он сохранил за эти девять лет крепости и тюрьмы веру в свое дело и в свои силы. Ему жаль было жену, детей, а в своих действиях он не раскаивался. Подводя итоги своей жизни, он писал жене в январе 1871 года:
   "А что касается лично до меня, я сам не умею разобраться, согласился ли б я вычеркнуть из моей судьбы этот переворот, который повергнул тебя на целые девять лет в огорчения и лишения. За тебя и жалею, что было так. За себя самого совершенно доволен. А думая о других – об этих десятках миллионов нищих, я радуюсь тому, что без моей воли и заслуги, придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу, который зазвучит же когда-нибудь в защиту их".
   Чтобы этот мощный голос не зазвучал снова в защиту нищих, то есть в защиту всех угнетенных и обездоленных, правительство нарушило все свои законы. Когда кончился срок каторжных работ, Чернышевского не освободили. В декабрьские сибирские морозы под конвоем жандармов его перевезли на крайний север Якутской области, в городок Вилюйск.
   "Вилюйск – это только город по названию, – писал он потом. – В действительности, это даже не село, даже не деревня в русском смысле слова – это нечто такое пустынное и мелкое, чему подобного в России вовсе нет".
   Три десятка деревянных домишек да несколько якутских юрт-землянок со льдинами вместо стекол – вот этот "городок", отрезанный от всего мира. Чернышевский был помещен в "лучшем здании" города. Надо ли говорить, что этим лучшим зданием была тюрьма. В этой тюрьме он был единственным жильцом.
   Чернышевский понял, что правительство решило схоронить его заживо. Нужна была железная воля, чтобы перенести этот удар. Удар был так неожидан, так жесток, что он потряс даже Чернышевского. Нужно было сохранить свою жизнь в этом гнилом мерзлом месте, сохранить свой ум, свою волю.
   Возможность получить свободу была. Летом 1874 года в Вилюйск прибыл адъютант генерал-губернатора. Он приехал для ревизии, и ему было разрешено поговорить с Чернышевским. Он не застал Чернышевского в остроге, и жандарм сказал ему, что арестант вышел погулять. Адъютант пошел к озерку и увидел там узника у беседки, которую он сам сделал. Адъютант представился и спросил по обыкновению всякого начальства, всем ли доволен заключенный, не имеет ли претензий. Чернышевский привык к этим вопросам, которые ничего не вносили в его жизнь, и ответил, что "всем доволен".
   Но приезжий не уходил. Он попросил разрешения присесть и сказал, что у него есть специальное поручение от генерал-губернатора лично к Чернышевскому. И он подал ему бумагу. Это был готовый текст прошения о помиловании, который Чернышевский должен был подписать. После этого ему могла быть дана надежда на перевод из Вилюйска, а со временем и на возвращение на родину.

      Сыновья Чернышевского Александр и Михаил. Такими он оставил их, уезжая на каторгу.

   Чернышевский молча взял бумагу, внимательно ее прочел и сказал:
   – Благодарю. Но видите ли, в чем же я должен просить помилования? Это вопрос... Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, – а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды, – закончил он. – От подачи прошения я положительно отказываюсь.
   Можно было купить свободу ценой отказа от своих убеждений, ценой потери личного достоинства. От такой "свободы" Чернышевский отказался с необычайной простотой и решительностью.
   Через год, в июле 1875 года, в Вилюйск приехал жандармский офицер Мещеринов. Он явился к исправнику и предъявил ему бумагу иркутского жандармского управления. В этой бумаге предписывалось оказать ему содействие к отправке государственного преступника Николая Чернышевского во вновь назначенное для него место жительства, в город Благовещенск.
   Исправник удивился: жандармский офицер, которому поручено было такое важное дело, приехал без конвоя. Кроме этой бумаги от губернатора не было никаких сообщений об участи Чернышевского. Исправник сообразил, что он, пожалуй, имеет дело с самозванцем, и категорически отказался выдать Чернышевского. Он не разрешил даже жандармскому офицеру произвести обыск в камере Чернышевского. Тогда офицер сказал, что он поедет в Якутск за подтверждением. Исправник дал ему в провожатые двух казаков.
   По дороге офицер выстрелил в них и, бросившись в лес, скрылся. Через месяц он был пойман. Это оказался революционер Ипполит Мышкин. Он решил, что самое революционное дело, которое он может сделать, будет освобождение Чернышевского. Попытка Мышкина, исключительная по смелости, не удалась.
   Положение Чернышевского ухудшилось, надзор над ним стал строже. Больной, без надежды на свободу, Чернышевский почти все время проводил за чтением и писанием. Он писал романы и научные статьи. Но надежда на то, что это может быть когда-нибудь напечатано, пропала. Он сжигал все, что писал, уничтожал все, чтобы не попалось при обыске жандармам.

   А вот такими встретил своих сыновей Чернышевский, вернувшись из ссылки.

      Человек, который мог быть учителем всей страны, обучал грамоте урядников, охранявших его. Имя его, как в свое время имя Белинского, было запрещено упоминать в печати. Сам он непоколебимо и стойко переносил все лишения, болезни и одиночество. Все ходатайства его сыновей, его близких натыкались на какую-то каменную стену. Еще в 1864 году поэт Алексей Толстой был приглашен на царскую охоту. Его случайно поставили рядом с императором. В ожидании, пока поднимут зверя, царь вполголоса разговаривал с Толстым. На вопрос царя, что делается в литературе, поэт ответил, что "русская литература надела траур по поводу несправедливого осуждения Чернышевского".
   Царь прервал его и строго сказал:
   "Прошу тебя, Толстой, никогда не напоминать мне о Чернышевском".
   И каждый раз, когда Александру II напоминали об осужденном писателе, участь Чернышевского ухудшалась.
   И только после смерти царя, когда Чернышевский пробыл девятнадцать лет на каторге, ему было разрешено переселиться в Астрахань, а потом в Саратов. Здесь умер он в 1889 году, выдержавший двадцатилетнюю пытку, измученный, но верный своим идеям, своему прошлому.